Дурочкины лоскутки. Старые и новые житийные страницы
Шрифт:
Денежки мы собрали и отдали ей – думали, на уголь, но мама послала нас в дар-горский магазин за белым хлебом и самыми дорогими конфетами «Мишка на Севере».
Скоро Пасха!
За зиму собрана луковая шелуха – целая жестяная банка из-под фабричного повидла. В этой шелухе красили яйца. Если шелухи было много и если подольше ее кипятить, яйца получались красными. Другие цвета мама не признавала, говорила, что красные яйца на Пасху – это древний обычай. Я теперь думаю: она боялась, чтобы мы всякой синькой да зеленкой не поотравились.
Отец выносил по утрам из курятника яйца в лукошке и отдавал мне:
– На вот, не урони!
Яйца содержались до Пасхи в чулане, в деревянном ящике с соломой, а внизу, в подполе, хранились картошка, капуста, морковь.
В Пасхальную субботу пекли куличи: мама с тетей ставили тесто, а меня с сестрами подряжали взбивать желтки. Скорее и лучше получалось у Аллочки, и она легко убегала от нас к своим иголкам и ниткам. Зато на мою долю доставалось обмазывать яичным гоголем-моголем и посыпать крашеным сахаром уже готовое печиво. Куличи сладко пахли ванилью, сияли светло поджаристыми теплыми боками, так и хотелось отщипнуть кусочек! Но – нельзя: их еще надо святить в церкви, в Отраде. К этому времени и пасхочка была уже сделана из творога с маслом и изюмом, а яйца – те еще в пятницу покрашены.
Освящать ходила тетя Тося, иногда с дочерьми. Мама не решалась: говорили, что всех, кто ходил в церковь, переписывали и увольняли с работы, а работала мама в хорошем месте – врачом в больнице, а отец – тем более! – был директором ветеринарной лаборатории. Тетя Тося носила в церковь яйца, пасху и три кулича: один – священнику, другой – на подаяние, а с третьим возвращалась назад, прикладывала его к остальным куличам – и те тоже делались освященными. Святили еще и хлеб, и творог, и сало, и конфеты, и варенье, даже вино.
Мама нам с братом вручала по куличику, а один – большой, его в ведре пекли – ставила на стол в зале, обкладывала по кругу яйцами и накрывала на ночь белой материей. Куличики по-прежнему нельзя было есть, ведь Пасха наступала в воскресенье, но мне и самой не хотелось разрушать душистую красоту.
Над моей кроватью в детской на полке стоял маленький радиоприемник, из которого каждое утро звучал сначала гимн, а потом песни: «Нас утро встречает прохладой», «Подмосковные вечера», «Едут, едут по Берлину наши казаки». Особенно мне нравилось про рябинушку, и, когда запевали: «Где-то поезд катится точками огня», я сразу представляла поезд, который скоро, вот пройдет Пасха, повезет нас с братом на Украину, и я снова буду выглядывать вечером из окошка и на каком-нибудь повороте обязательно увижу светящиеся огоньками вагоны… (Да, самой любимой была «Рябинушка», и спустя много лет я узнала, что посвящена песня матери моего приятеля Анатолия Лемякина. Я видела Екатерину Семеновну, в облике которой явственно проглядывали черты юной красавицы. Что ж, песня вполне достойна ее, а она – песни. Стихи сочинил уральский поэт Николай Пилипенко, именно он и будущий супруг красавицы Катеньки Владимир Лемякин ухаживали за ней, и это о них поется в песне: «Справа кудри токаря, слева – кузнеца…». Были и в моей жизни «именные» стихи и песни много-много лет спустя, о чем маленькая бекетовская босомыга, конечно, еще и знать не знала…)
На полку с песенным радиоприемником я однажды и поставила свой кулич – на блюдечко, а вокруг разложила яйца, все сделала так, как учила мама. Не спала, время от времени поднималась и разглядывала в темноте кулич: светится или нет? Ведь его святили! Кулич и вправду чуть посвечивал белой своей шапкой из гоголя-моголя. Однажды он закружился, плавно покачиваясь из стороны в сторону, а яйца, мелодично позванивая красными боками, запорхали в кругу неведомо откуда слетевших лучей… Тут наступило утро. Значит, кулич и вправду святой, коль приснился в праздник! Все девчонки на нашей улице знают, что в праздники снятся вещие сны.
Гуляли на Пасху все, особенно цыгане: те по дворам ходили, выпрашивая куличи и яйца. С утра пораньше мы с братом Витькой, вдоволь наевшись пасхальных сладостей, выбегали на улицу катать яйца. Самое гладкое место было перед домом Пашуковых, там и собиралась вся слободская босота.
Мне в этих игрищах везло мало, а вот брат побивал всех. Он как-то по-особенному поверчивал-подбрасывал яйцо, выбирая одному ему видимую самую гладкую земляную полоску, и незаметно-сильным верным движением руки совершал праздничный победный бросок-каток навстречу катившемуся с другого конца дорожки яйцу: есть, попал! Я была рядом, чтобы сразу же забрать добычу, и домой мы приносили целую гору выигранных яиц с битыми носами и попками – законные пасхальные трофеи!
Многие с нашей улицы после Пасхи ходили на могилки, а у нас на кладбище своих могилок еще не было, в те времена в Сталинграде все мои родные, кроме бабушки Татьяны Алексеевны, были живы. А к бабушке как дойти? Ее ведь в войну в воронке похоронили, как и других, кто погибал под бомбами.
Теперь-то я уже много знаю о том августовском дне, когда небо над Сталинградом было черно от фашистских самолетов, а город горел, как огромный костер. Рушились многоэтажки, горели родильные дома, госпитали, больницы. Горела Волга, куда хлынула нефть. Моя мама, тетя Тося и сестры Люся и Аллочка в тот день выжили, а бабушка не спаслась. Она пошла на Волгу за водой, а тут – бомбежка. Потом бабушку отыскали среди развалин: в руке ведро, в ведре – голова… Снесло осколком снаряда. Поминаем ее 23 августа.
Теперь, конечно, в семье есть родные могилы. Все наши старики лежат в разных местах: отец и матушка на новом дар-горском кладбище, тетя Маня и дядя Фолий – на старом бекетовском, а тетя Тося и тетя Па-ва – в Волжском, там за ними ухаживает сестра Люся. Земля на всех одна – сталинградская.
Самая старшая в нашей сталинградской семье – моя двоюродная сестра Людмила. Живет она в Волжском с сыном Олегом и внуками. Видимся мы нечасто, но уж если встретимся, то все разговоры наши о том, какими были родители, как жили до и после войны, ведь все мы долго-долго вели именно такой отсчет времени: до и после войны. Я записала Люсины рассказы – не обо всем, конечно, многого и она не помнит, но я рада и малым ее воспоминаниям, в них – Сталинград.
…Мы по рождению Шаталины, повествовала Люся, а после замужества бабушки – Седенко. Бабушку Татьяну выдали замуж насильно, мужа Андрея она не любила, даже не хотела иной раз по имени назвать. Бывало, ей надо пригласить его со двора в дом обедать, так она битый час могла в дверях простоять, пока он не поднимет голову, не взглянет, и тогда уже говорила:
– Исть иди!
Жили на Бык'oвых Хуторах, на Волге, только перед самой войной в Сталинград переехали. Дед наш занимался извозом и однажды по весне простудился: то ли куда-то в яму залетел, то ли легкие на морозе застудил свои чахоточные (еще с Первой мировой), но только скоро умер. Валя, мама твоя, только родилась.
А бабушку я помню такой, какой она была еще до войны. Выглядела, как все бабушки: худая, темная, сморщенная, она, видно, болела, потому что из-за нее мы не уехали в эвакуацию, ее нельзя было перевозить. Она ходила на базар и приносила мне пончики, которые «огурчиками» назывались, в общем, тесто длинненькое такое, запеченное в масле. Как она защищала меня от матери, когда та ругала меня, как мы ходили с ней за травами на городскую окраину – почему-то об этом вспоминаю.
Вот началась война. Не поехали в эвакуацию, остались в Сталинграде. У нас дом двухэтажный был: четыре семьи на одном этаже, четыре на втором. А потом дом разбомбили, и мы стали жить в окопе, сами его выкопали во дворе: яма, сверху накат из бревен и земли, там и скрывались с августа по октябрь 42-го. Я помню, осенью должна была идти в школу, купили мне заранее кожаный портфель, а потом, когда мы в окоп перешли, в этом портфеле хранились белые сухарики, и он висел над входом. Улицу занимали то немцы, то наши. Немцев выбьют – наши приходят, и так все время. И вот, когда в первый раз немцы заняли улицу, полезли проверить окоп: «Солдат, солдат!» – а у нас одни женщины, и первый немец, которого я увидела, схватил портфель, вот так вытряс его и забрал. А во второй раз, когда немцы заходили, один наступил мне на руку сапогом, я, наверное, запищала, так он меня по голове погладил, а матери дал какие-то таблетки, сахарин, наверное. Она не брала: «Нет, нет!». Боялась, что это отрава, а он ел сам и все на нас показывал, дескать, детям.