Два года скитаний. Воспоминания лидера российского меньшевизма 1919-1921
Шрифт:
Много гнусностей, вылившихся из-под большевистского пера, читал я и до и после того, но ни одна не производила на меня такого мерзкого впечатления, как эта. Быть может, потому, что в этом провоцировании националистического погрома по нашему адресу как «врагов родины» и одновременном «патриотическом» флирте с генералами царской службы (некоторые из которых, конечно, лично заслуживают всяческого уважения) мне почуялись первые зародыши той бесстыдной новейшей политики, которая позволяет ныне коммунистическому правительству любезничать и обниматься со всеми домашними и заграничными биржевыми дельцами, спекулянтами, хищниками, оборотистыми людьми и одновременно держать в тюрьме и ссылке тысячи социалистов и беспартийных рабочих, осмеливающихся сомневаться в божественной непогрешимости большевистской власти со всеми ее фантазиями, безобразиями, самодурством и время от времени проделываемыми 180-градусными поворотами.
Вернувшись через два дня в Москву, под влиянием все того же кипевшего во мне негодования,
В то же утро я вручил это заявление члену коллегии. Он, как и другие высшие служащие, всячески уговаривал меня взять заявление обратно, убеждая не брать всерьез чекистских гнусностей. Я, однако, оставался непреклонным. Бумага пошла по инстанциям, и дня два-три прошло без всяких результатов. Никакого ответа я не получал. Тогда я позвонил народному комиссару здравоохранения доктору Семашке и спросил его, какова же будет его резолюция. Он начал с того, что уговаривал меня взять заявление обратно, указывая, что ни о каком недоверии ко мне речи быть не может, что он мне вполне доверяет. Я поблагодарил за доверие, но заметил, что дело не в том, доверяет ли мне лично он, а в том, что официальная клевета, официально же не опровергнутая, дает полнейшее право на недоверие ко мне со стороны всех тех лиц и учреждений, с которыми мне приходится сталкиваться по служебным делам.
«Господин министр» явно почувствовал себя оскорбленным моею неблагодарностью и дерзкой недооценкой милостиво оказываемого мне «высочайшего» доверия. В тоне его зазвучало уязвленное самолюбие: «Хорошо, я уволю вас от занимаемой должности, но передам вас в распоряжение Комтруд дезертира (Комитет по борьбе с трудовым дезертирством)». Это было так хамски глупо, что я сухо ответил: «Это – ваше дело». – «Но подумайте, в какое положение ставите вы свою жену». – «О моих семейных делах предоставьте уже, пожалуйста, заботиться мне самому», – сказал я и повесил телефонную трубку.
На следующий день кое-какие доброжелатели из Московского военно-санитарного управления известили меня, что состоялось распоряжение о моем переводе на службу на Урал. Мне не хотелось верить, но вскоре я был вызван повесткой, и мне официально было объявлено, что, согласно распоряжению Семашки, я перевожусь в Екатеринбург, в Приуральское военно-санитарное управление и должен выехать в двадцать четыре часа.
Но выехать в двадцать четыре часа значило не только бросить на произвол судьбы партийные и домашние дела, но и совершенно дезорганизовать то важное служебное дело, которое было мне поручено большевистским правительством. Работа была сложная, помощника у меня не было, нужно было найти совершенно нового человека и ввести его в дело. Это требовало времени. В заместители мне схватили первого попавшегося молодого врача, очень малопригодного для этой работы, и член коллегии, как и прочее мое непосредственное начальство, просил меня начать сдавать ему дела, рассчитывая, что хоть неделю на это можно будет выхлопотать. В Военно-санитарном управлении согласились, ввиду хлопот члена коллегии и в ожидании ответа Семашки, не настаивать на буквальном исполнении приказа.
Весть о моем переводе на Урал быстро разнеслась по городу. Всем было очевидно, что не польза службы продиктовала этот перевод, а что это – замаскированная ссылка. Многие, даже из знакомых большевиков, не хотели верить, что возможна такая дикая расправа и что возможно в интересах мести расстраивать с трудом налаживавшееся важное дело медицинского снабжения. У одной большевички даже стояли слезы в глазах, когда она говорила со мною о недостойном поведении Семашки. Наш ЦК протестовал против расправы, как явно направленной к дезорганизации нашей партии. В дело вмешались и некоторые большевики, требуя отмены ссылки и оставления меня, хотя бы на другом месте, в Москве. Ничто не помогало, и очень скоро выяснилось почему. Дело, начатое г. Семашкой, перешло в Политическое бюро Центрального комитета РКП. Уязвленное мелкое самолюбие комиссара здравоохранения переплелось с высокогосударственными соображениями пятерки, диктаторски управляющей Россией. Здесь с радостью ухватились за случай расправиться со мною «за английскую делегацию». Что такова именно была истинная причина расправы, видно из того, что расправа эта коснулась исключительно меня. А между тем почти одновременно со мной все члены нашей партии, занимавшие более или менее ответственные должности в правительственных учреждениях, подали в президиум ВЦИКа, и распространили коллективное заявление, в котором протестовали против гнусных официальных инсинуаций и говорили, что сами не бросают порученных им дел из нежелания вконец дезорганизовать и без того расстроенное хозяйство республики, но констатируют, что если большевики не уволят их с занимаемых ими постов, то тем самым распишутся в полной лживости своих обвинений и отвратительнейшем лицемерии. Эту публичную пощечину большевистское правительство проглотило молча…
Между тем я мирно занимался сдачей дел моему предполагаемому заместителю и подготовкой его к предстоящей ему деятельности. Прошло четыре-пять дней. Член коллегии все не удосуживался (а может быть, и не хотел) переговорить с Семашкой об официальной отсрочке моего отъезда. Вдруг, 10 или 11 июня, точно не помню, часа в три дня мне позвонили все те же доброжелатели из Военно-санитарного управления и сообщили, что управление получило свирепейшую бумагу от Семашки, который, узнав, что я еще не уехал, сделал управлению строжайший выговор и потребовал, чтобы меня сегодня же под конвоем доставили на вокзал и отправили в Екатеринбург. Меня предупреждали, что через полчаса прибудет ко мне человек со всеми нужными бумагами, который посадит меня в вагон и не покинет до отхода поезда – в шесть часов вечера. Сообщение это взорвало меня. Я схватил трубку и позвонил секретарю ВЦИКа Енукидзе. Не особенно выбирая выражения, я сказал ему, что такому дикому самодурству никогда не подчинюсь, а доведу дело до самого крупного скандала. Смущенный Енукидзе старался успокоить меня: ему самому, видно, было неловко за своих «министров». Он обещал все уладить.
Тем временем прибыл человек в военной форме с бумагами и железнодорожным билетом. Я объяснил ему положение и попросил его подождать. И действительно, через полчаса из Военно-санитарного управления позвонили, что получили новую телефонограмму от Семашки, отменяющую его утреннюю бумагу. Конвойный ушел, а на следующий день я «свободно» садился в поезд, идущий в Екатеринбург.
Глава II
В Екатеринбурге
Ехал я очень удобно. Кое-кто из сильных мира сего позаботился доставить мне место в международном спальном вагоне. Спутниками моими в купе были два «спеца», командированные ВСНХ для налаживания уральских и сибирских каменноугольных копей, и актер из Челябинска, возвращавшийся из Москвы со съезда сценических деятелей.
У актера в петлице пиджака были вдеты какие-то красные значки, миниатюрные портреты Маркса, Ленина, Троцкого. Он без устали декламировал о своих сценических успехах, с одной стороны, о прелестях коммунизма, покровительствующего искусству и заботящегося об актерах, – с другой. Видно было, что это – один из Несчастливцевых, много намытарившийся на своем веку, исколесивший всю Россию и ныне успокоившийся в лоне Челябинского агитпросвета и местного парткома. В промежутках между хвастовством своими успехами и хвалами большевизму он с одинаковым увлечением рассказывал, какой славный домик у него в Челябинске, какая хорошая корова, какой прекрасный огород и как везде и всюду, в особенности в РТЧК (районная транспортная, то есть железнодорожная, ЧК), он свой человек, могущий оказать протекцию и помочь устроиться пришельцу, который соблазнится сравнительной дешевизной припасов в Челябинске и захочет там осесть.
«Спецы» были другого типа люди. Оба они большевистский режим явно не одобряли. Но один был сдержан, другой же, более нервный и, судя по отдельным его словам, огорченный вынужденной разлукой не то с невестой, не то с женой, то и дело ввязывался в спор с актером. Спор был довольно бестолковый. Актер в коммунизме, социализме, революции, рабочем движении и прочих высоких материях, о которых говорил с пафосом, понимал весьма мало и то и дело сбивался с возвышеннейших всемирно-исторических рассуждений к умилению перед тем пайком, который он теперь получает, и тем почетом, которым пользуется «даже в РТЧК». «Спец» также в политике звезд с неба не хватал, и «критика» его сводилась преимущественно к нудному и злобному перечислению всех претерпенных им обывательских обид и огорчений. Но за спорами время проходило отлично, и, попикировавшись час-другой, спорщики раскрывали свои саквояжи, вынимали кое-какую снедь и начинали закусывать, мирно угощая друг друга белыми булочками, маслом и другими деликатесами, какие у кого оказались. Раз как-то в спор со «спецом» ввязался зашедший из соседнего купе молодой человек в высоких сапогах, брюках галифе, френче, шишаке с огромной красной звездой и прочих атрибутах военного звания, – как выяснилось впоследствии, какой-то из чинов железнодорожно-чекистского ведомства. Этот оказался политически окончательно безграмотным, и спор принял совершенно комически-бестолковый характер: спорщики не слушали друг друга, говорили о разных вещах, перескакивали с предмета на предмет. Наконец молодой воин, отчаявшийся победить своего соперника в словесном турнире, возопил: «Да вы скажите мне, кто вы: меньшевик или эсер?» – «Я – беспартийный». – «Так давно бы и сказали, я и разговаривать бы с вами не стал. Как спорить с меньшевиками и эсерами, я знаю: нас этому обучали. А то – беспартийный! Тут не знаешь, с какой стороны и подступиться!» И, махнув рукой, бравый полемист вышел из нашего купе.