Два крыла. Русская фэнтези 2007
Шрифт:
Суета поднялась в лагере, заржали кони, загремели голоса. Поверх всех ложится густой, дымом прокопченный:
— Показывай добычу! — Перед Яркиными глазами заблестели хромовые сапоги. — Глянь, Петка, в этого ты палил?
— Он, гаденыш. — К пленнику наклонился мужик с черной бородой, ухватил за грудки. — Это же ты навел на Осиную падь! Скольких тогда порубали! — рычит связанному в лицо. — Брата моего от плеча развалили. Ах ты… — Тяжелый кулак прилетел Ярке в глаз. Вспыхнул красноватый рассвет, рассыпался алыми искрами.
— Поднимите, — приплыл Адаров голос.
Подняли,
— Что, Адар, твои псы одного мальчишку боятся? — Насмешка в Яркином голосе так и брызжет. — У себя в лагере обступили и даже руки не развяжут.
Ночь идет на степь, только бы вырваться из этого круга, а там — укроет. Страшно умирать. Обступили бандиты, шашки у них поблескивают. Дадут приказ — разом покрошат.
Смотрит атаман. Не верит, что этот сопляк дурил им головы. Смотрит и Ярка. Нет, не убежать. Но развязали бы руки, как волчонок вцепился бы в Адарово горло, чтоб не смел больше землю поганить.
— Расстрелять.
Вот и все, Ярка, кончилась твоя жизнь.
Одна радость, что ведут в любимую степь. Чем дальше от лагеря, тем гуще вечерний воздух, замешенный на травах. «У меня два крыла, ненависть моя», — твердит беззвучно, лишь бы не полонил страх. Шаг да шаг, да еще один. Ложится под ноги трава, пригибается-стелется. Парит над головой птица, вольно ей в небе. А Ярку не поднимает ненависть, как поднимала она его шашку в смертельный полет. Может, отец ошибся, может, молва людская, но не расправляются крылья. Шаг, один да второй, да еще один. Тени длинные под ногами. Брань за спиной. «Ненависть моя, что ж ты крылья не дашь?»
Пришли. Овраг неглубокий, еще не изъеденный весенними ручьями. На будущий год проточит сильнее дно, рассыплет края. А Ярки — уже не будет.
— Что, рыжий, умирать не хочется?
Ярка повернулся, узнал Адарова прихвостня Петку. Щерится, ружье поглаживает:
— Брату моему тоже жить бы да жить. Детей строгать, шашку держать.
— Не хочется, — кивнул Ярка. — Да только все одно всем помирать, а моя смерть, может, краше твоей будет.
Скривил губы палач:
— От дурак! Смерть — она смертушка и есть.
Вскинул ружье, глянул на пленника. Властью своей упивается.
«У меня два крыла. — Но держат, держат веревки. — Ненависть моя, неужто мало тебя?»
— Стреляй, не тяни, — понукнул конвой.
Не на палача смотрит Ярка, на закатное солнце, и слышится ему перестук копыт и сердца, отцовский запах — трава да пот, табак да порох. Жесткая грива коня полощется, желто-зеленая гладь стелется, конца и края ей нет. «У меня два крыла», — шевельнул пересохшими губами, без надежды — мало ненависти для полета.
Не услышал выстрел. Огнем толкнуло, жаром горло закупорило. Закружилась перед глазами степь, рванула — э-ге-гей, ветер в лицо!
У меня два крыла! Два широких крыла, что подняли в небо, обняли ветер. У меня два крыла, что несут над степью.
Одно — ненависть, как солнце жаркая.
Другое — любовь, широкая, как степь.
…охнул Петка, перекрестился. Показалось — толкнулась под ногами
Василий Ворон
ОБРАЩЕННЫЙ К НЕБУ
Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч…
ПРОЛОГ
Ехать было славно: по дороге мерно катились телеги, кряхтя на ухабах, судачили обозники, намечая загодя, как действовать на киевском торге, кто-то гнусил себе под нос песню, оставив думки на потом либо уже имея себе на уме нужный расклад. Илья ехал на мерине Туче у самой последней телеги, слушая, как старик Улыба травит очередную небылицу на потеху дядьке Кнуту да пареньку Тюре, поотставшему от своего воза и шедшему, чтоб поразмять кости, рядом.
Когда отсмеялись да притихли, Тюря спросил:
— А правду говорят, будто в местах этих разбойник Соловей лютует?
Кнут фыркнул, как кот, которому велели наловить мышей в леднике, а Улыба отозвался:
— А ты думал, люд потешается над простаками вроде нас, проезжих?
Кнут сказал:
— Именно что потешается. Никто этого разбойника не видал.
— А еще не видали тех, кто по лесам здешним пройти решил, — проскрипел под стать колесным ступицам Улыба и хихикнул, видя, как зябко передернул плечами Тюря. — В леса хаживали, да назад не возвращались.
— Ладно врать-то, — лениво отозвался Кнут, метким щелчком срезая слепня, что норовил усесться на круп его гнедой. — Потому и не возвращались, что не ходил никто. Соловей какой-то! В одиночку с прохожими людьми справиться — виданное ли дело?
— А может, он не в одиночку, может, он главарь целой ватаги? — с радостью пугаясь, предположил Тюря.
— Да полно! — тряхнул головой Кнут. — Какой же дурак тут орудовать станет, хоть и с целой шайкой? Почитай, Киев недалече, дружинники враз прознают, а поймают, батогами отделывать не станут — сразу кровь пустят.
— Так еще поймать надо! — воздел к небу палец Улыба и зашелся своим прерывистым колючим смехом.
И тут Туча под Ильей прянул ушами, фыркнул и стал на дыбы.
— Куда?! — зашипел Илья, с трудом удерживаясь в седле и норовя осадить коня, но без толку — Туча хоть и встал на все четыре, взрыкивал, прядал ушами и старался, как чувствовал Илья, гнать куда-нибудь без разбору.
— Эй-эй, милай! — натянул вожжи и Кнут: с его крапчатой творилось то же самое. Да и весь обоз залихорадило: кони повсюду рвались с места в карьер, норовя выпрыгнуть из хомутов да оглобель. Повсюду слышались осаживающие окрики возчиков, ржание и удары копыт по передкам телег. Лишь только Илье удалось успокоить коня, стало ясно, что и все остальные лошади угомонились: больше не рвали, но покой потеряли, дрожа и взбрыкивая.