Два Сэма: Истории о призраках
Шрифт:
— Это летучая мышь? — прошептал я, отшвырнул пакет, и меня стошнило.
Отец оглядел окружавшие нас стены. Он не сделал и движения в мою сторону. «Он — часть этого замысла, — пришла мне на ум жуткая мысль, — он знал все, что они делали», — и потом я отбросил эту мысль. Этого не могло быть.
— Пана, я не понимаю, — умоляюще проговорил я.
— Я знаю, что ты еще мал, — сказал отец. — Он не говорил со мной, пока я не собрался ехать в колледж. Но ведь времени уже не осталось, верно? Ты видел его.
— Почему я вообще должен всем этим
В ответ на это отец смерил меня пристальным взглядом. Он дернул головой, поджав губы, как будто я спросил о чем-то совершенно невообразимом.
— Это твое наследство, — ответил он и поднялся.
Обратно, к саманному дому моего деда, мы ехали в тишине. Поездка заняла меньше пяти минут. Я не мог даже подумать, о чем бы еще спросить. Я взглянул на отца; мне хотелось кричать на него, бить его, пока он не расскажет мне, почему так поступает.
Но он вел себя как обычно. Он и раньше мало говорил, даже когда водил меня в магазин покупать мороженое. Мы приехали к саманной хижине, и он наклонился через меня, чтобы толчком открыть дверь, но я вцепился в его руку:
— Папа, да скажи мне наконец, зачем эта летучая мышь.
Отец повернул рычажок кондиционера вправо, затем влево. Он всегда так делал и всегда впустую — выключатель не срабатывал.
— Ни зачем, — сказал он. — Это символ.
— Символ?
— Люси сама тебе расскажет.
— Но ты-то знаешь?! — Теперь я почти орал на него.
— Я знаю только то, что мне рассказала Люси. Эта летучая мышь символизирует кожу на кончике языка. Это Говорящий бог. Или что-то с ним связанное. Он проникает туда, куда никто другой проникнуть не может. Или помогает другому туда проникнуть. Я так думаю. Извини, больше ничего не знаю.
Мягко, положив мне руку на плечо, он вытолкнул меня из машины прежде, чем я успел удивиться, за что же он извиняется. Но он удивил меня, крикнув мне вслед:
— Обещаю тебе, Сет, это последний раз, когда ты вынужден сюда приходить. Закрой дверь.
Ошеломленный, запутавшийся и напуганный, я хлопнул дверцей и потом смотрел, как машина отца растворяется в первых вечерних тенях. Скоро я почувствовал перемену в воздухе: ночная прохлада сочилась сквозь сухой, как марля, день, точно кровь через повязку.
Мой дед и Люси ожидали в патио. Ее рука лежала у него на плече, а длинные волосы были собраны на затылке, и без этого темного обрамления ее лицо казалось гораздо старше. А его, теперь полностью открытое взгляду, походило на свисающую с крюка резиновую маску, совершенно обмякшую.
Кресло моего деда медленно, со скрипом проехало через патио на утрамбованный песок, направляемое руками Люси. Я ничего не мог сделать и только смотрел. Кресло остановилось, и дед внимательно взглянул на меня.
— Руах,— сказал он. В его голосе не улавливались интонации. Но в нем не было также и разрывов, никаких судорожных глотков там, где дыхание отказывало ему прошлым вечером. — Дай это мне.
То
Это будет в последний раз, сказал отец. Я неуверенно шагнул вперед и выронил бумажный пакет на колени деда.
Двигаясь все еще не быстро, но быстрее, чем мне доводилось видеть, дед с силой прижал пакет к груди. Его голова качнулась вперед, и мне пришла на ум сумасшедшая мысль, что он станет петь пакету колыбельную, точно ребенку. Но он лишь закрыл глаза.
— Хорошо, хватит, я говорила тебе, что оно действует не так, — сказала Люси и взяла у него пакет, осторожно коснувшись его спины.
— Что он сейчас делал? — потребовал я у нее ответа. — Что сделала летучая мышь?
Люси снова медленно растянула губы в улыбку:
— Жди и смотри.
Потом она ушла, а мы с дедом остались одни во дворе. Тьма наплывала с далеких гор, словно волна густого тумана. Когда она достигла нас, я зажмурился и не почувствовал ничего, кроме мгновенно нахлынувшего холода. Я открыл глаза, и дед все еще смотрел на меня, подрагивая головой. Совсем как волк.
— Мы копали,— сказал он. — Сначала — мы все. Углубляли ямы. Такая черная земля, такая липкая и мягкая, как будто копаешься руками... внутри какого-то животного. Все эти деревья склонялись над нами. Сосны. Громадные белые березы. Кора гладкая, как кожа младенца. Немцы не давали... ничего пить. Ничего есть. Но они... не следили за нами. Я сидел рядом с цыганом, около которого спал всю... Всю войну. На единственной прогнившей доске. Мы согревали друг друга. Смешивалась кровь... наших ран. Болезни. Вши. Я... не знал его имени. Четыре года бок о бок друг с другом. Никогда не знал... Мы не понимали друг друга и не пытались понять. Он собирал...
Кашель сотряс все тело моего деда, и его глаза стали дикими, полезли из орбит, и я подумал, что он не может дышать, и едва не завопил: «Люси!», но он собрался с силами и продолжил.
— Пуговицы,— сказал он. — Понимаешь? Он затачивал их о камни, обо все, что попадалось. Пока они не становились... острыми. Не для того, чтобы убивать. Не как оружие.— Снова кашель. — Как инструмент. Чтобы вырезать.
— Вырезать, — механически повторил я, точно во сне.
— Когда он голодал... Когда он.... Просыпался от собственного крика. Когда ему приходилось видеть детей... Тела, болтавшиеся на виселицах... Пока первые вороны не слетались выклевывать им глаза. Когда шел снег и... Нам приходилось идти... Босыми... Или оставаться на улице всю ночь. Этот цыган вырезал...
Снова глаза моего деда вздулись в глазницах, как будто готовые взорваться. Снова раздался кашель, сотрясающий его так, что он едва не падал с кресла. И снова он заставил свое тело успокоиться.