Два товарища (сборник)
Шрифт:
Все было ясно. На листке бумаги я набросал некоторые заметки и ждал Ефима, чтобы сказать ему правду.
В четверг, как всегда, он явился нагруженный своим раздутым портфелем, из которого и мне досталась банка болгарской кабачковой икры.
Мы поговорили о том о сем, о последней передаче «Голоса Америки», о наших домашних, о его сыне Тишке, который учился в аспирантуре, о дочке Наташе, жившей в Израиле, обсудили одну очень смелую статью в «Литературной газете» и оценили шансы консерваторов и лейбористов на предстоящих выборах в Англии. Почему-то отношения консерваторов и лейбористов Ефима всегда волновали, он регулярно и заинтересованно пересказывал
Наконец я понял, что уклоняться дальше некуда, и сказал, что рукопись я прочел.
– А, очень хорошо! – Он засуетился, немедленно извлек из портфеля средних размеров блокнот с Юрием Долгоруким на обложке, а из кармана ручку «Паркер» (подарили океанологи) и выжидательно уставился на меня.
Я посмотрел на него и покашлял. Начинать прямо с разгрома было неловко. Я решил подсластить пилюлю и сказать для разгона что-нибудь позитивное.
– Мне понравилось… – начал я, и Ефим, подведя под блокнот колено, застрочил что-то быстро, прилежно, не пропуская деталей. – Но мне кажется…
Паркеровское перо отдалилось от блокнота, на лице Ефимовом появилось выражение скуки, глаза смотрели на меня, но уши не слышали. Это была не осознанная тактика, а феномен такого сознания, обладатели которого видят, слышат и помнят только то, что приятно.
– Ты меня не слушаешь, – заметил я, желая хотя бы частично пробиться со своей критикой.
– Нет-нет, почему же! – Слегка смутясь, он приблизил перо к бумаге, но записывать не спешил.
– Понимаешь, – сказал я, – мне кажется, что, сломав ногу, человек, даже если он очень мужественный и очень хороший, во всяком случае, в первый момент, думает о ноге, а не о том, что государству нужна какая-то руда.
– Кобальтовая руда, – уточнил Ефим, – она государству нужна позарез.
– А, ну да, это я понимаю. Кобальтовая руда, она, конечно, нужна. Но она там лежала миллионы лет и несколько дней, наверное, может еще полежать, каши не просит. А нога в это время болит…
Ефим поморщился. Ему было жаль меня, чуждого высоких порывов, но спорить, он понимал, бесполезно. Если уж в человеке чего-то нет, так нет. Поэтому он ограничил нашу дискуссию пределами, доступными моему пониманию, и спросил, что я думаю об общем построении романа, о том, как это написано.
Написано это было, как всегда, из рук вон плохо, но я увидел в глазах его такое отчаянное желание услышать хорошее, что сердце мое дрогнуло.
– Ну, написано это… – Я немного помялся. – …Ну, ничего. – Посмотрел на него и поправился: – Написано довольно хорошо.
Он просиял:
– Да, мне кажется, что стилистически…
За такой стиль, конечно, надо убивать, но, глядя на Ефима, я промямлил, что по части стиля у него все в порядке, хотя есть некоторые шероховатости…
Тут он полез в карман, то ли за платком, то ли за валидолом, и я понял, что даже некоторых шероховатостей достаточно для небольшого сердечного приступа.
– Маленькие шероховатости, – поспешил я поправиться. – Совсем небольшие. А впрочем, может быть, это мое субъективное мнение. Ты знаешь, меня и раньше всегда ругали за субъективизм. А объективно это вообще хорошо, здорово.
– А как тебе понравилось, когда Егоров лежит и смотрит на Большую Медведицу?
Егоровым, кажется, звали главного героя. А вот где он лежит и на что смотрит, этого я припомнить не мог и вынужденно похвалил Егорова и Большую Медведицу.
– А сцена в кабинете начальника главка? – посмотрел на меня Ефим, поощряя к нарастающему восторгу.
О боже! Какого еще главка! Я был уверен, что там все действие происходит только на лоне недружелюбной природы.
– Да-да-да, – сказал я, – в главке это вообще, это да. И название очень удачное, – добавил я, чтобы подальше уйти от деталей.
– Да, – загорелся Ефим. – Название мне удалось. Понимаешь, речь же идет не просто о переломе конечности. Это было бы слишком плоско и примитивно. Одновременно происходит перелом в отношении к человеку, перелом в душе, перелом в сознании… Там, ты помнишь, они понесли его к больнице и видят за замерзшим окном расплывшийся силуэт…
Разумеется, и этого я не помнил, но о силуэте отозвался самым одобрительным образом и, чтоб избежать дальнейших подробностей, вскочил и, пряча глаза, поздравил Ефима с удачей.
Моя жена вылетела на кухню, и я слышал, как она там давилась от смеха, а он, пользуясь ее отсутствием, кинулся ко мне с рукопожатием.
– Я рад, что тебе понравилось, – сказал он взволнованно.
Покинув меня, он, как и следовало ожидать, тут же разнес по всей Москве весть о моем восторженном отзыве, сообщил о нем, кроме прочих, Баранову, который немедленно позвонил мне и, шепелявя больше обычного, стал допытываться, действительно ли мне понравился этот роман.
– А в чем дело? – спросил я настороженно.
– А в том дело, – сердито сказал Баранов, – что своими беспринципными похвалами вы только укрепляете Ефима в ложном мнении, будто он в самом деле писатель.
Этот Баранов, будучи ближайшим другом Рахлина, никогда его не щадил, считал своим долгом говорить ему самую горькую правду, иногда даже настолько горькую, что я удивлялся, как Ефим ее терпит.
Ефим жил на шестом этаже писательского дома у метро «Аэропорт» – исключительно удобное место. Внизу поликлиника, напротив (одна минута ходьбы) – производственный комбинат Литературного фонда, налево (две минуты) – метро, направо (три минуты) – продовольственный магазин «Комсомолец». А еще чуть дальше, в пределах, как американцы говорят, прогулочной дистанции, – кинотеатр «Баку», Ленинградский рынок и 12-е отделение милиции.
Квартира была просторная, а стала еще просторнее после того, как семья Ефима сократилась ровно на четверть. Это случилось после того, как дочь Наташа уехала на историческую родину, а точнее сказать, в Тель-Авив. Уехала, между прочим, с большим скандалом.
Чтобы понять причину скандала, надо знать, что жена у Ефима была русская – Кукушкина Зина, родом из Таганрога. Кукуша (так ее ласково звал Ефим) была полная, дебелая, похотливая и глупая дама с большими амбициями. Она курила длинные иностранные сигареты, которые доставала по блату, гуляла, как говорится, «налево», пила водку, пела похабные частушки и вообще материлась, как сапожник. Она работала на телевидении старшим редактором отдела патриотического воспитания и выпускала программу «Никто не забыт, ничто не забыто». Кроме того, была секретарем партбюро, депутатом райсовета и членом общества «Знание», а под лифчиком носила крест, верила в мумие, телепатию, экстрасенсов и наложение рук, словом, была вполне современной представительницей интеллектуальной элиты. Она сохранила девичью фамилию, чтобы не портить себе карьеры, и по той же причине сделала Кукушкиными и записала русскими своих детей. Ее стратегия долго себя оправдывала. Она сама делала карьеру и литературным успехам мужа способствовала чем могла.