Двадцатый год. Книга вторая
Шрифт:
И почему бы, собственно, нет? Баха, с ее темным волосом, отчетливо смотрелась бы на рыженькой донской или англо-донской кобылке. Ей же, Мане, светло-русой, можно смело сказать белокурой, подошел бы вороной, караковый или темно-гнедой жеребец – голштинец, ганноверец, гунтер, орлово-ростопчинец. Можно, разумеется, и мерина, но все же лучше жеребца. (Во второй главе данной части Марыля, как помним, в силу девичьей наивности, полагала любого самца жеребцом. Поистине книга – источник знаний. Книга – лучший подарок детям. Читайте книги – и вы не промахнетесь.)
Да, жеребца. И совсем не обязательно вороного. Можно буланого. Золотистого с черною гривой. Туркменского, ахалтекинского.
Но может быть, ей подойдет светло-серый? Блондинка верхом на блондине? Есть, кстати, такая потрясающая порода – стрелецкая. Русские полуарабы, идеальные кавалерийские лошади. Без арабской курносости, более высокие, более крепкие, и при этом добрые, смелые, понятливые, обожающие учиться. Про стрельчиков Маня прочла в большой статье с картинками и потом уже рылась в памяти – какие из виденных ею в Ростове серых могли бы быть стрелецкими.
Кстати, просто гнедой, или светло-гнедой, или рыжий, или даже бурый… донской, орловско-ростопчинский, английский… ей подошел бы не меньше. По сути своей, по характеру, по типу красоты – она универсальная всадница. Не то чтобы совсем уж совершенство, но где-то в чем-то близка к идеалу.
Сама того не замечая, Мария начала делить знакомых, а вместе с ними и прочее человечество на ездящих и не ездящих. Ее девическое сознанье выдавало презабавные характеристики. «И человек прекрасный, и ездит». «Поганый человечишко, но ездит». «Человек он прекрасный, но представить его в седле…» «И скотина порядочная, и на коня не сядет». Первая и последняя характеристика устраивали Маню более всего – непротиворечивостью. Теперь ей хотелось дознаться, ездит ли штабс-капитан Высоцкий. Спросить осторожно у Аси? Но Аси теперь не до езд, Ася в трауре, не формальном, ибо в трауре душа. Тогда как Маня…
Граф, представленный Марысе Томеком Охоцким, был безусловно отважен, но с девушками ощущал себя неловко. По крайней мере, с варшавянками. Во всяком случае, с нею, с Марией Котвицкой. «К сожалению, – признался он ей, пройдя маршрут в четырнадцать прыжков, – это не лучший мой конь. Я купил его буквально на днях, ему семь лет, он отлично подготовлен, но если бы вы знали, кого я потерял…» Черт возьми, поразилась Мария, да графинчик сентиментален – голос дрогнул непритворно, по-настоящему. Чувствительность в сочетании с мужеством и великолепными, полными изящества прыжками – через чухонцы, оксеры, глухие стенки, тройники! Маня успела поднабраться новых слов – из «Конского спорта» и князя Урусова, и новые слова безумно ей нравились. Спросить бы у папочки, что такое чухонец, со злостью думала она, отыскивая в ненавистной книжке парадигму повелительного наклонения.
И неправда, что он не красавец, и что ростом он почти не выше Мани. То есть, возможно, и правда. И невысок, и немножко, признаем, курнос. Но и Костюшко, его тезка, был курнос, причем куда заметнее, взгляните на портреты. Но в честь Костюшки в Кракове насыпан целый холм. И памятник поставлен в Вашингтоне, на Потомаке. Может быть, в будущем, когда ее Тадеуш победит на Олимпийских играх, в его честь тоже что-нибудь поставят. Или где-нибудь чего-нибудь насыплют.
Подумать только, пошлая дуреха, институтка, курсистка, мещанка мечтает летней ночью о жалких двадцати сантиметрах. У нее же, дочки экстраординарного профессора, и запросы экстраординарные: сто двадцать, сто тридцать, сто тридцать пять. Сто шестьдесят! Томек Охоцкий, говорит, что сто шестьдесят не прыгают. Одиночные прыжки куда ни шло, но на маршруте… Но Маня верит в Тадека. В Тадеуша. В поручика Борковского.
Taddeus Andreas Graf von Borkowski. Hundertdreissig, hundertvierzig, hundertfunfzig, hundertsechzig. Hoch und immer hoher!
Да где же в этом чертовом пособии императив?
***
В то время как медиопассивным эллинам доставалось от Мани Котвицкой, начальнику польской державы доставалось от русских красноармейцев. Преследуя бегущего в сторону Польши противника, бойцы из роты Зеньковича герба Секерж на все лады, прилюдно и со свистом обкладывали польского вождя словами. Строевая песня, сочиненная ротным смехачом Кувалдиным, как кувалдой приколачивали маршала к позорному столпу. Первые же строки звучали многообещающе: «Жил на свете пан Пилсудский, кобылятник и снохач».
Не каждому внятный термин «снохач» рифмовалось с не менее редкой вокабулой «срач», после чего следовал рефрен: «Маруся, раз, два, три, калина, чорнявая дiвчина». В последующих четверостишиях перечислялись не вполне естественные маршальские наклонности. Изощренные настолько, что для того чтобы сравняться с паном Пилсудским, были необходимы фантазия Тиберия, Калигулы и Гелиогабала вкупе с Генрихом де Валуа, королем поляков и французов. (Жалким эстетам вроде композиторов, танцовщиков и режиссеров рядом с Начальником делать было нечего.)
Красные солдаты не были наивны. Они не верили, будто глава агрессивной державы действительно серьезно занят тем, что они ему без скупости приписывали. Будь так, недосуг бы было сукиному сыну захватывать, топтать и разорять наши губернии. Но ярость, жажда мщения, обида на проклятую войну, всё это требовало выхода, не только физического – в рыло кулаком, – но и словесного. И первым словом, которым хотелось заклеймить подлейшего из подлых, было оно – древнее и греческое, обтесанное и оструганное в великой мастерской свободной и правдивой русской речи.
Всякий раз, заслышав кувалдинские куплеты, Зенькович испытывал противоречивые чувства. Превалировала, понятно, радость, ибо гнуснейший из политиканов современности получал в них наконец-то по заслугам, а Кувалдин, простой московский парень с Пресни, проявлял свой поэтический талант. С другой же стороны, ротный испытывал неловкость. В особенности если в поле зрения оказывалась женщина или ребенок – и более того, если детки начинали кувалдинские строфы повторять. Два приведенных выше стиха были наиболее приличны; прочие – раскрывая в полной мере характер маршала и руководимого им войска – безнадежно выходили за рамки светских и советских норм. Политрук Воскобойников, петроградский студент возмущался: «Почему ты им не запретишь?» «Не могу против правды пойти, – отвечал политруку Зенькович. – Но ты бы, Федя, сам мог запретить. Вопрос, если вдуматься, политический». «Тоже не могу, – разводил руками политрук. – Как большевик я за правду горой».
***
Описание действий Запфронта по разгрому польского агрессора потребовало бы от автора отдельной преогромной книги, в силу чего он твердо решил ограничиться Юго-Западом, сообщая об армиях Тухачевского лишь самое необходимое или малоизвестное (см. предыдущий раздел). Поэтому вернемся к Марысе Котвицкой, в Варшаву.
Первые недели июля мысли ее поглощали тренировки на конкурном стадионе польской олимпийской команды. Ее и, разумеется, Тадеуша Борковского, не говоря о прочих поклонниках конкура, собиравшихся в Агриколе, чтобы посмотреть на пары выдающихся атлетов, будущих олимпиоников Антверпена, и послушать указания их тренера, майора Кароля Руммеля, члена русской сборной на Олимпиаде в Стокгольме (двенадцатый год, пять сломанных ребер, девятое личное место).