Двадцатый год. Книга вторая
Шрифт:
Тренировки олимпийцев, к сожалению, вскоре окончились. Двенадцатого июля, после бегства польской армии из Минска, польский олимпийский комитет принял тяжкое решение – отказаться от поездки в Антверпен. Офицеры-кавалеристы, члены команды, разъехались в полки.
Поскольку стадион освободился, там прыгали теперь другие конкуристы, спешившие проверить на практике услышанное от Кароля Руммеля. Тадеуш Борковский, с левой рукою на перевязи, немедленно стал знаменитостью. Не вполне еще выздоровевший, он по-прежнему оставался в командировке. Оставался в Варшаве и Томаш Охоцкий, дожидавшийся предписания и отчего-то его не получавший. Вместе с Борковским он успешно конкурировал в Агриколе.
Однажды среди зрителей, в пешей зоне, в двух десятках шагов от себя Маня с ужасом – но одновременно и с радостью – заметила высокую фигуру отца. Пан профессор внимательнейшим образом смотрел на боевое поле, по которому летел, четыреста метров в минуту, поручик Тадеуш Борковский.
(Тем читателям, коих
Не отрывая глаз от несшегося гунтера, семилетнего польского гунтера из завода Корибут-Дашкевича под Гродно, профессор разговаривал с соседом справа, вероятным своим ровесником. Тщательно следя при этом за маневром, боевыми разворотами, не всякому доступными прыжками по крутой диагонали. Дочь профессора разговора не слышала – между тем беседа представляла интерес.
«И вы действительно не находите это опасным? – спрашивал профессор у невысокого, но крепкого телом и духом мужчины в натертых воском офицерских сапогах. – Мне показалось, последний прыжок был несколько рискован». «Да что тут может быть опасного? – чистосердечно удивлялся собеседник. – Это же… Чисто! Не парфорсная охота. Ограниченное пространство… Чисто! Ровная поверхность, никаких вам ямок под травой, канав, обрывчиков. Черт! Говорил же я ему – внимание на оксер. По дуге, по дуге, по дуге, больше захватывай! Чисто! Нет, господин профессор, это абсолютно безопасно, безопасней не бывает, тем более в наше ужасное время. Чисто!» Каждый раз, восклицая «чисто» мужчина взволнованно взмахивал левой, прихваченной гипсом рукой, когда же он выкрикнул «черт», то ударил по земле костылем – его он поддерживал правой. «Поверьте слову, господин профессор, – радовался он, провожая взглядом покидавшего поле Борковского, – наш австрийчик далеко пойдет. Всего один повал, да на ста тридцати пяти, это, можно сказать, ничего. И заметьте, на одной руке!» «Есть разница? – удивлялся профессор. – Кавалеристы ездят на двух? Как же они воюют?» «На сложном маршруте, – терпеливо растолковывал профану обладатель костыля и гипса, – не стоит лишать себя ни малейшего средства управления. Барьеры – это не большевики, не немцы, не французы. Поглядите, кстати, вот на эту дамочку». «На амазонку?» – попытался щегольнуть профессор знанием терминологии. «Амазонки, – объяснил ему знаток, – те сидят по-дамски. По-итальянски прыгать не получится. Пани же Дашинская сидит по-мужски, в практически, скажу, мужском наряде. Не очень прилично, думаете? Но поверьте мне, очень удобно».
Ничего неприличного в женщине, проезжавшей мимо на вороной кобыле, профессор не усмотрел. Напротив, дама выглядела элегантно – охотничья куртка, полувоенные штаны, сияющие сапоги с латунной пряжкой и любопытного фасона шляпка. Профессор был антиковедом, и видом женских ног, не скрытых юбкой, испугать его было нельзя. Во всяком случае, сильных и стройных, вроде тех, что у античных статуй.
Маня, в свою очередь, была дочерью антиковеда, и сердце девушки сжалось от зависти. Захотелось убраться в уборную, скинуть постылое длинное платье, запрыгнуть в узенькие бриджики, тесно облегающие голень и волнующе расширенные в бедрах, в жесткие сапожки, в жакет с недлинною, выше колена баской, повязать черный галстук, взять стек – и выйти к Тадеку и Томеку в полном очаровании белокурой и бесстыдной индивидуальности. И даже если бы ее увидел папа – она была согласна и на это.
«Когда в двенадцатом, – рассказывал пану профессору эксперт, – в Новом Татерсале на Литовской госпожа Обручева выехала сидя по-мужски это был, скажу я вам, феномен». «Мужская посадка помогла ей в прыжках?» «Взяла все барьеры и получила золотой жетон. Правда, барьерчиков было лишь пять и высотой они не отличались. Но госпожа Обручева, слово чести, выглядела потрясающе. Не будь я трижды женат, и не будь она в ту пору замужем, я бы в нее влюбился. Прямо там, на месте, с ходу».
Брякнул колокольчик, и вороная красотка, решительно махнув хвостом, уверенным галопом поскакала по маршруту. «Чисто. Чисто. Чисто. Черт!» – комментировали для себя и для соседей зрители. В их числе, независимо друг от друга, Маня и экстраординарный профессор. Ибо великое достоинство конкура заключается в том, что всякий посетитель через десять минут ощущает себя судьей, начисляет штрафные и при этом редко ошибается.
Из восьми препятствий дама повредила пять. И хотя Мария ей сочувствовала, можно даже сказать «болела», она была, скорее, довольна. Лучше всех был Тадеуш Борковский.
После эффектной дамы по паркуру полетел Охоцкий, на красивом мерине, сером и необычайно мощном. Папочка, узнавши Томаша, радостно затряс руками, что-то сообщая соседу с костылем.
(«Мой ученик!» «Как прыгал?» «По Ксенофонту без повалов, по Фукидиду – минимум штрафных, до Платона мы доехать не успели».)
Повалов у Томаша на этот раз случилось два, и хотя Мария болела и за него… Впрочем, не будем повторяться.
***
Поведение вторгшихся в Галицию и Польшу красных войск озадачивало польских пропагаторов. Не было материала. Беженцы, и без того не очень многочисленные, не извлекали из памяти ровным счетом ничего интересного. Шмыгавшие через крайне условную линию фронта селяне тоже занимательного не сообщали. Воистину, ждали вторжения, ждали – и чего дождались?
О, это неспроста, переговаривались штатские, а вслед за штатскими и польские солдаты, услыхавшие о диковинных, абсолютно невероятных и просто невозможных вещах. Должно быть, у них есть специальный приказ, рассуждал довольно здраво какой-нибудь сержант: не чинить безобразий и вести себя прилично. Вот они и не чинят, вот они себя и ведут. Молодые, не послужившие в старой прусской или русской армии, верили сержанту неохотно. Что за приказы? Не может быть таких приказов. Кто их будет исполнять? Кто в такой армии станет служить? Это же курам на смех, а не армия.
Да, да, у них есть особый приказ, утешал себя идейный патриот, отец красивой гимназистки, ни разу, в целую неделю не изнасилованной красной дичью. Хитрый коварный приказ. Не грабить, не насиловать, не убивать, не пьянствовать. И еще у русских есть свирепые комиссары, евреи, немцы, латыши, которые расчетливо, в агитационных и пропагандистских целях, принуждают несчастную красную сволочь к образцово-показательной, бесчеловечной дисциплине, угрожая казнями, расстрелами и пытками.
В обе стороны от фронта расходились слухи о репрессиях, действительных и мнимых, жутких и бесчеловечных. «Пани Гроховская, пани себе представляет, двое русских под видом обыска грабанули пана адвоката Сковронского, прямо в квартире, а их за это… сразу… к стенке!» «А один бедолага, представьте себе, хотел задрать юбку Кристинке Новицкой, вроде бы так даже вставить не успел, а патруль его за шкирку, в трибунал и туда же». «Нелюди, нехристи, не европейцы. Покорное стадо. Азия». Ответ на волнующий вопрос отыскался. Но для прессы не годился и он.
Кого-то, следует признать, действия проклятых комиссаров успокаивали. Но не патриотов со стажем, не юных скаутов, не членок женских кол, не поднаторевших в теологии попов. Они-то знали, что скрывается за красной, насквозь показной дисциплиной. «A propos, вы в курсе, почему они зовутся большевики? – объяснял духовным чадам какой-нибудь ксендз Петр. – Потому что им хочется больше других. Впервые в человеческой истории торжествует человеконенавистническая, аморальная, бездуховная философия, порожденная завистью и материализмом. Месть неудачников, моральных и физических уродов, духовных калек – высшим, природою избранным классам, совершенным, образованным, интеллигентным, умным. Элите! Чем они лучше на вид, тем они хуже по сути, ибо своим сугубо мнимым благонравием способны ослепить и привлечь наше польское быдло, которое тоже мечтает о перевороте, о переделе собственности и земли. Еще немного и оно, окончательно отринув Христа, переметнется на сторону Маркса и его исчадий Ленина и Троцкого».
У Мацкевича в редакции царил переполох.
«О чем писать? – вопрошали газетчики. – Эти мерзавцы ведут себя… Трусы. Импотенты. Тургеневские барышни!»
Редактор пожимал широкими плечами.
«Друзья мои, вы родились вчера? Позавчера? Или может, возомнили себя толстыми, достоевскими, золями? Вы – журналисты! Репортеры! Военного времени! Что-то изменилось? Кончилась война? Пишите то же, что и раньше. Если кто забыл, вас касается, пан Мацкевич, напоминаю. Тема первая – повальный грабеж гражданского населения, циничные убийства домашних животных, как-то гусей, овец, коров. Тема вторая – массовые изнасилования, начиная с двенадцати, хотя лучше, думаю, с тринадцати лет. Тема третья – всеобщее пьянство, мутный самогон и оскорбления религии, красная дичь развлекается стрельбою по храмам, цинично уничтожая памятники европейской культуры и попирая общечеловеческие ценности. Тема четвертая – циничное истребление пленных, лучше раненых, здоровых публика не пожалеет, какого-де черта сдались. Тема пятая, очень хорошая, развивает воображение школьников – уничтожение военных госпиталей, лазаретов, санитарных обозов, цинично изнасилованные и заживо сожженные санитарки, можно с деталями не для малолетних, это понравится детям. Тема шестая – свальный грех, красноармейцы и красноармейки прилюдно и безлюдно блудят, предаваясь привычному скотству. Откуда я знаю? В пролетарской армии море пролетарских баб. Вам не известно, что пролетарии делают с пролетарками? Правильно, пан Мацкевич, то же самое, что пьяные варшавские репортеры со златокудрой Моней из найтклуба. Но гораздо более цинично. Тема седьмая – осквернение храмов. Пан Мацкевич, кто сказал „было”? Было в другом аспекте, пьяной стрельбы по куполу и витражам, а это в аспекте… так сказать… Вот именно. Пишите, родина ждет. Кто сказал „сиюминутные задачи”? Вы, пан Мацкевич? Ложь! Поверьте, господа, историю творит не Буденный, не Брусилов, не Ленин. Даже не маршал. Ее создаете вы. Лет через сто не только мы, поляки, но сами русские будут учить ту историю, какую сегодня напишите вы».