Дважды войти в одну реку
Шрифт:
— Нравилось.
— А сейчас?
Лёвин медлит с ответом.
— Не очень…
Раф не ожидал, что признание Тита так больно заденет его. Он почувствовал что-то похожее на сострадание, смешанное с раскаянием. Тем не менее, он продолжает:
— Убежден, ты не смог бы, попроси тебя до конца быть откровенным, ответить честно, что тобой двигало, когда ты садился за письменный стол. Слава? Потребность высказаться? Сотворить шедевр?
— Стоило. Еще как стоило! — убежденно восклицает Тит. — У меня же квартира на Тверской! Не хуже твоей. И дача о двенадцати комнатах в Старой Рузе!
— У меня… тоже дача, и тоже о двенадцати комнатах. Но я же с тобой серьезно!.. — с досадой говорит Раф.
— И я серьезно! Скажи, разве можно создать нечто значительное, не водя читателя за нос? Да, я занимался этим, не скрою, ради денег, но я любил свою работу и делал ее, пылая искренней любовью к одураченному читателю, который отвечал мне взаимностью…
— Теперь все понятно! Я этим заниматься не буду… — Раф морщится.
— Всю жизнь занимался, а тут нА тебе… Чем же ты будешь заниматься? Жрать-то надо…
— Я буду заниматься неблагодарным делом — выпекать шедевры!
— Ну-ну, в добрый путь! А как ты их будешь печь? Из чего? Рецептура производства литературных ватрушек тебе известна? Ты хоть знаешь, что, для того чтобы блюдо получилось не только съедобным, но и вкусным, тебе необходимо обзавестись исходными продуктами только высшего качества?
— Я знаю главное — булочник должен быть талантливым…
— Булочник, прежде всего, должен быть опытным и знать, что надо положить в тесто. А это есть во всех кулинарных книгах. Знание плюс дарование могут родить нечто… — Тит причмокивает, — нечто удобоваримое… И еще, если писатель садится за стол с твердым намерением создать шедевр, его ждет крах. Он не сдвинется с места, парализованный страхом перед грандиозностью задачи. Либо напишет беспомощную галиматью, приняв свою графоманию за откровения гения, — Тит сердито сопит и смотрит на друга.
Раф выпрямляется в кресле. Глаза его вдохновенно горят.
— Надо писать легко, чтобы для тебя это было таким же обычным делом, как естественные отправления, как дыхание, как желание женщины, как потребность в покладистом и веселом друге, как… как пьянка, как смерть, наконец! Надо довериться языку, отдаться ему, раствориться в нём. А мы всё пытались подчинить себе язык, подмять его, поставить себе на службу, по-толстовски анатомировать его. Вся русская литература двадцатого века утонула в философском болоте Льва Николаевича, ни разу не усомнившись в правильности его воззрений.
— Кроме Андрея Платонова…
— Это исключение, которое только подтверждает сказанное… Мы все поклонялись гению Толстого, а надо было следовать, идти, ползти за Достоевским, который единственный понял, что, только доверившись языку, можно приоткрыть завесу над истиной…
— Графоманы тоже доверяются языку, и ты посмотри, что они вытворяют…
— Помолчи, ядовитый змей! Графоманы доверяются не языку вообще, а только своему персональному языку.
Раф задумчиво смотрит на Тита и продолжает:
— Русская литература ушла не только от Достоевского… Она ушла в сторону от мирового литературного процесса. И, кроме того, на нее оказали губительное воздействие грандиозные масштабы страшных событий двадцатого века. Революция и страшная война отвлекли русскую литературу от эволюционных творческих процессов, которые спокойно протекали в правильном западном мире. Я не говорю, что потрясения и войны обошли Запад стороной. Но наша литература с военной тематикой явно переборщила. Если окинуть взором всё, что у нас написано за последние восемьдесят лет, то мы увидим бескрайние поля сражений, кровь, виселицы, концентрационные лагеря, разрушенные города, подбитые танки, пикирующие бомбардировщики, пушки, изрыгающие огонь и трупы, трупы, трупы… Я бы никого за это не осуждал, если бы многие писатели на теме войны не паразитировали… Все бросились писать о великой войне, причем больше всех писали те, кто войны и в глаза не видел, а на западе искусство тем временем уходило вперед…
— Понимаю, — кротко замечает Тит, — настоящий писатель должен самостоятельно совершенствоваться, то есть, заложив уши ватой, каждодневно в одиночку прорываться к высотам творчества. Для этого ему надо удобно устроиться у раскрытого окна, обращенного в черноту ночного небосвода, и приступить к созерцанию луны и звезд. При этом автор должен сосредоточиться на мыслях о вечном, подсознательном, иррациональном, о трансцендентальной апперцепции, о неясных томлениях мятежного духа, об амбивалентности всего сущего, о бесконечности времени, о неисчерпаемых и загадочных свойствах языка. И только тогда он научится выпекать штучные шедевры…
— Совершенно верно! — приподнятым тоном произносит Раф, — и этим писателем буду я. Я буду печь шедевры, а ты будешь меня материально поддерживать.
— Очень нужно! Меня самого надо поддерживать. Кстати, давно хотел тебя спросить, когда ты первый и, надеюсь, последний раз прочитал "Улисса"? Когда ты до него, так сказать, добрался? Когда добил?..
— Недавно… Между нами, я этого чертова "Улисса" читал почти два года. Начал, естественно, с комментариев, которые составляют львиную долю книги. Потом по полстраницы в день. И так каждый день. Упорный труд…
На Рафа вдруг нападает смех. Тит вторит ему. Оба хохочут, тыча друг в друга пальцами, минут пять.
— Да… — Раф кулаком вытирает слезы, — умыл ты меня, братец.
Глава 6
Тит вздыхает, ставит стакан на стол, встает и подходит к окну. Барабаня костяшками пальцев по стеклу, он тихо говорит:
— Я давным-давно, еще в детстве, понял, что я особенный. Не такой, как другие…
Раф пожимает плечами и, искоса поглядывая на друга, произносит: