Дважды войти в одну реку
Шрифт:
Сейчас никто в обморок не падает.
То ли народ огрубел, то ли повода достойного нет.
И никакой мигрени нет. Перевелась.
Сейчас просто говорят: у меня трещит башка. И всем всё ясно.
И, впрямь, не станешь же говорить, что у тебя мигрень после вчерашнего…
Никто не поймет. А об обмороках и речи нет.
Ведь обморок — это что? Это — передышка, перерыв, пауза, антракт между короткими жизненными эпизодами.
Таким образом, какой может быть обморок в наше стремительное время, когда всё бежит, летит куда-то, несется с сумасшедшей скоростью. Действительно, какой может
Чуть зазевался, валяясь в обмороке, и всё! — тебя тут же обскакали те, кто покрепче и кто ни о каких обмороках и слыхом не слыхивал…
Кстати, о комплексах, где-то я читал, что не стоит комплексовать из-за того, что у тебя есть некий комплекс, например, комплекс неполноценности. Просто наплюй, и всё тут! Интересная мысль. Нехитрая и здравая…"
— Ты не пробовал заняться?.. — спрашивает Лёвин.
— Я всё пробовал, — раздраженно говорит Раф. — Всё, всё пробовал! Если ты о презренной прозе…
— Вот именно.
— Я мечтал сочинить книгу, которая потрясала бы воображение читателя. Чтобы после ее прочтения ты уже ни о чем другом думать не мог… Чтобы вся прожитая до этого жизнь представлялась бы бессмысленным, ничтожным, идиотическим времяпрепровождением, вроде сидения в нужнике при хроническом запоре. Это должна была быть книга книг, роман века, даже тысячелетия, роман — экстра-бестселлер, этакий литературный коктейль "Молотова", способный взорвать всё мировое искусство, сверхсложная комбинация из Ветхого Завета, Достоевского, Жорж Санд, Джойса, энциклопедического словаря, индонезийской кулинарной книги и самоучителя по игре на арфе. И в то же время эта удивительная книга должна была легко читаться: она должна была быть понятна современному читателю. Одновременно книга должна была быть сложной, многоуровневой, с двойным дном — и не с одним, а с несколькими. В ней должно было содержаться зашифрованное послание, адресованное нашим отдаленным потомкам, которые смогли бы дать моему великому творению, опередившему время, истинную оценку. Я уже начал ее писать, эту книгу. Всё шло хорошо, пока… Словом, самым трудным для меня было — вышибить слезу из читателя. Смех — пожалуйста, слезы — никак. Видно, есть какой-то секрет, которым я не владею…
— Правда? — удивляется Тит. — А по мне, так нет ничего проще. И секрета никакого нет. Надо, чтобы где-нибудь в середине романа у главного героя, когда читатель уже порядком попривыкнет к нему, кто-нибудь помер из близких — жена, любимая собака или еще кто… Бывало, когда пишешь, сам так расчувствуешься, что слезы ручьем… а это потом перекидывается на читателя. Русского читателя хлебом не корми — дай только кого-нибудь пожалеть. Верняк, проверенный способ, отла-женная технология.
— Технология ремесленника.
— Ну, конечно же, куда нам до вас, чистоплюев! Интеллигент несчастный! Да, технология ремесленника, согласен. А ты что хотел?
— Нужно писать правду! И строго придерживаться заведенного классиками порядка — писать только о том, что тебе хорошо известно. Хэм говорил, что, как бы автор ни маскировал плохое знание материала, это рано или поздно вылезет, и в ткани произведения будут видны пустоты и дыры. За каждой строкой истинной литературы стоит не меньше десятка строк, которые автор держит про запас. И строки эти он не написал не потому, что боится утомить руку, а потому что знает: роман — это айсберг, чья подводная часть неизмеримо больше надводной. И именно эта подводная часть, которая состоит из ненаписанных строк, делает роман или рассказ плотным и густым, как сама жизнь.
— Художественная литература не должна быть примитивным и буквальным сколком жизни, — ворчит Лёвин и складывает губы сердечком.
— Согласен. Но и слишком дистанцироваться от нее она тоже не должна. Вот ты писал о соцсоревнованиях, кои беспрестанно развертывались на бескрайних просторах нашей великой отчизны, и что?.. Ты понимал в коровниках столько же, сколько я — в аналитической теории чисел. И поэтому у тебя выходило нечто среднее между "Кубанскими казаками" и "Кратким курсом ВКП (б)". Я же писал о том, что хорошо знал — о любви!
— Не смеши меня! Что ты можешь знать о любви?! Этом святом и чистом чувстве! — Тит от злости так раздулся, что, кажется, еще немного и он лопнет. — Ты же ни разу по-настоящему не был влюблен!
— Что правда, то правда. Увы! — Шнейерсон притворно вздыхает. Ах, дела давно минувших лет! Бывал, бывал он влюблен. И не раз! Но перед Титом и перед самим собой он должен держать марку холодного эгоиста и бездушного совратителя. — Но я догадывался, — Раф следит за Титом, за выражением его лица, — я догадывался, что должна испытывать гордая мужская особь, из-за испепеляющей любви к какой-то финтифлюшке находящаяся на грани сумасшествия. Гениально догадывался! И именно это приводило меня к творческим прорывам. Помнишь мое бессмертное "Я иду по росе, босы ноги мочу, я такой же, как все — я влюбиться хочу…"?
— Не всем же быть творцами, — в голосе Тита звучит скрытая обида. — Каждый пишет, как может. Существуют наработанные приемы, схемы, план, так сказать…
— Как в школьном сочинении?
— Вроде того… Я делал так. Начинал с длиннющего вступления, в котором описывал обстановку избы, дома, квартиры. Не торопясь, сползал к описанию одежды главного героя, не забыв упомянуть, во что одеты второстепенные персонажи. Не забывал также о возрасте, внешности, склонностях, чертах характера и основных вехах трудовой биографии. Глядишь, вот уже треть написана. Потом главный герой у меня начинал с чем-то или с кем-то бороться. Борьба изнуряла героя. Настолько, что он утрачивал всяческий интерес к противоположному полу, всецело сосредотачиваясь на борьбе. После ряда перипетий, в финале, победоносное добро, естественно, торжествовало. Зло неизменно бывало наказано, а носитель его подыхал жестокой смертью, падая с высоты в бочку с дерьмом или сгорая на костре из рваных американских джинсов и диссидентских книг. В особых, психологически тонких случаях, отрицательный персонаж под влиянием коммунистических идей исправлялся и с бригадой комсомольцев-передовиков отправлялся в Сибирь возводить на Енисее ГЭС или ехал в Среднюю Азию строить новую поточную линию по производству черепаховых пуговиц. Иногда главный герой погибал. Погибал он исключительно красиво, на каком-нибудь возвышенном месте и непременно при большом стечении скорбящего народа. Разумеется, перед тем, как загнуться, умирающий герой в перерывах между конвульсиями в течение некоторого времени делился с читателем мыслями о том, каким замечательным будет его село после того, как он даст дуба, какие современные свинофермы будут возведены и как жаль, что всего этого он не увидит. Другой вариант, умирающий герой подробно и с воодушевлением рассказывал о скрытых мотивах своих благородных поступков, а в конце произносил ключевую фразу, дающую ответ на вопрос, а зачем вообще автор романа взялся за перо. Последний мой роман заканчивался, помнится, так: "И тогда трелевщик Ипполит вдохнул израненной грудью сырой воздух тайги и душераздирающий голосом выкрикнул: "Всё остаётся людям!"".
— Очень трогательно…
— При этом я всегда в качестве учебного пособия держал на рабочем столе вместе со словарями Ожегова и Даля романы Тургенева и Шолохова. А также книги своих потенциальных конкурентов, всяких там писателей-деревен-щиков, которых у нас тогда было до черта и больше. Они помогали мне, когда бывала заминка с развитием сюжета. Знаешь, бывает, зазеваешься, отвлечешься на пьянку или бабешку, и работа вдруг останавливается, и не знаешь, что писать дальше. А так почитаешь и такого, брат, наберешься от них уму-разуму, что потом тебя и не остановить… Таким макаром я накатал двенадцать романов, три из которых были удостоены государственных премий, и я едва не стал гертрудом…
— Читал я эти твои романы…
— Мне не по душе тон, которым ты говоришь о моем творчестве!
— Перебьешься! Искренность за искренность! Плачу той же монетой! Когда я читал твои опусы, меня охватывало странное чувство: мне казалось, что с каждой страницей я становлюсь ниже ростом. Чтобы разобраться в том, что ты пишешь, мне приходилось вжимать голову в плечи, иначе я бы все время ударялся башкой о воображаемый потолок. В твоих романах нет простора, воздуха, фантазии, полета! А значит, нет жизни. Твои романы — мертворожденные дети. Так и кажется, что ты писал свои книжки, умышленно заточив себя в непроветриваемый подвал с низкими сводами или в разваливающийся от старости деревянный сортир. Тебе самому-то нравилось то, что ты писал?