Дважды войти в одну реку
Шрифт:
— Интересно, — нарушает молчание Герман Колосовский, озирая стол в тщетных поисках закуски, — в этом доме есть хоть какой-нибудь корм? Должен проинформировать почтенную публику, что я испытываю мучительный, просто чудовищный, голод. Который необходимо срочно утолить, иначе я кого-нибудь из вас зарежу и сожру, приняв за каплуна. Раф, дай чего-нибудь пожевать! Я не привереда, согласен на консоме с телячьими клецками, антрекот по-бретонски и миндальные бисквиты.
Ему никто не отвечает.
Раф резко
— Кажется, этот день никогда не кончится, — говорит он. И уточняет: — Этот проклятый день.
Раф отводит в сторону тяжелый занавес, распахивает дверь и, взяв в руку вместительную ивовую корзину, выходит на балкон. В комнату, обтекая тело поэта, вторгается тугая волна знойного воздуха, пахнущая дешевыми сигаретами, раскаленным асфальтом и кошками.
Левая рука Шнейерсона ложится на балконные перила.
Голова наклоняется, взгляд уходит вниз и упирается в мостовую, покрытую после недавнего дождя подсыхающими лужами, в которых отражаются черные купы тополей и дрожащая синь неба.
Раф вкладывает в рот два пальца, указательный и средний. Пронзительно свистит.
— Опять его фокусы с лукошком, — громко шепчет Зубрицкий и кривится. — Никак не успокоится. Нашему стихотворцу не дают покоя лавры Планше… Внимание! Сейчас мосье Шнейерсон приступит к торжественному спуску и последующему подъему импровизированного контейнера для транспортировки провизии…
— Если в корзине окажутся пулярки, — страстно произносит Герман, — страсбургский паштет, анчоусы и маринованные миноги… — он делает глотательное движение.
— Как же. Жди. Опять какую-нибудь мерзость вытянет. Какой-нибудь субпродукт. Вроде поросячьего хвостика, селезенки селезня, мозга дятла, куздры бокра или недоваренного сердца Бонивура.
— А что? Совсем неплохо! Отличный праздничный набор! Я бы еще добавил к нему бычьи рога, конские копыта и улыбку саксофониста. А пулярка — это… это, брат, важно! Если ее с грибами да артишоками… — Герман подкатывает глаза и вздыхает. — Ах, знали бы вы, друзья, как я соскучился по зеленым кубкам с хересом, соусам на меду, варенью из розовых лепестков, засахаренным кореньям, марципанам, голубям, начиненным крыжовником…
Внизу, на противоположной стороне двора, на первом этаже монструозной кирпичной коробки, когда-то воздвигнутой для ответственных работников аппарата ЦК, служебный вход в гастрономический магазин.
Если погода благоприятствует, то там, возле входа, на тарных ящиках или бочонках из-под пива с утра до вечера сидят и проводят время за неторопливыми разговорами о всякой всячине солидные, всегда задумчивые грузчики, стародавние приятели Рафа.
Раф знает, что по его просьбе эти основательные люди сделают все что угодно.
Для них не существует ничего невозможного.
Попроси их Раф достать с неба
И не просто извлекут, а еще и доставят его, этого всемогущего князя подземного мира, козлинобородого Вельзевула, упирающегося, недоуменно поводящего налитыми кровью глазами, пахнущего паровозной топкой и псиной, по любому адресу, который Шнейерсон им укажет.
И сделают они это геройское дело за скромную плату, соизмеримую с платой за грехи.
Все видят, как Раф, переговариваясь с кем-то невидимым, на прочной веревке, придерживая и контролируя ее плавное движение напрягшимися мышцами живота, спускает с балкона вышеупомянутую корзину.
"Ему хорошо, этому волосатоухому классику! Шесть комнат, третий этаж…" — ярит и заводит себя Гарри Анатольевич.
У самого Зубрицкого квартира в Южном Бутове.
Однокомнатная халупа на двадцать первом этаже.
Высоко, а все равно ни черта не видно. Кроме окон в доме напротив, в которых изредка мелькают какие-то подозрительные рожи с кавалерийскими усами.
"Понятное дело, когда живешь в такой высокогорной конуре, не до корзин тут… — ноет про себя старина Гарри. — И никакой пространственной перспективы! Вкалывал, понимаешь, всю жизнь как вол, а толку?.. В награду я, коренной москвич! получил чуть ли не голубятню, убогое жильё с видом на многоэтажный сарай, покоренный выходцами с Востока. А у окаянного поэта, этого орденоносного и краснознаменного слагателя од к годовщинам Великого Октября, шестикомнатные чертоги. В самом сердце дорогой моей столицы, дорогой моей Москвы…"
Зубрицкий незаметно сплевывает под стол.
А Раф тем временем, работая левой рукой, продолжает стравливать с балкона веревку с корзиной. Не оборачиваясь, вытягивает правую руку, заводит ее себе за спину, предъявляя сидящим в комнате, к их вящему неудовольствию, нежно-розовую свою ладонь, весьма красноречиво и бесстыдно взывающую к подаянию.
— Придется дать, — бурчит Герман и не трогается с места.
Лёвин молчит, равнодушно уставившись в угол.
Зубрицкий исступленно роется в карманах. Ничего не находит и успокаивается.
— Ну же! — плачущим голосом говорит Раф.
— Скажи, отдадим завтра. Ну, не при деньгах мы сегодня! — сердится Герман.
Раф, ворча, возвращает правую руку в исходную позицию, затем налегает грудью на балконные перила и, яростно жестикулируя, обращается с длинной проникновенной речью к кому-то, кто находится на дне двора-колодца.
Голос Рафа, теряя скорость и мощность, медленно плывет в жгучем воздухе и, наконец, слегка булькнув, глохнет, словно говорящий поскользнулся и упал в бочку с огуречным рассолом.