Двенадцать евреев, которые изменили мир
Шрифт:
Что следовало бы сделать в первую очередь, так это переписать все учебники истории и выкинуть оттуда всех героев, полководцев, вождей и прочих. Первое, что надо написать в учебниках, — что человек радикально плох».
Так начался новый этап в жизни и творчестве поэта.
«Ни страны, ни погоста не хочу выбирать...»
Приехав в Америку, Бродский первые два года провел здесь в одиночестве. Привыкание к новой жизни, к иной культуре происходило медленно и трудно. В 1974 году он стал преподавать в
Бродский преподавал в американских университетах в течение двадцати четырех лет. Начинал он в большом Мичиганском университете, затем преподавал в Колумбийском и Нью-Йоркском, а с 1980 года принял постоянную профессорскую должность в «пяти колледжах» в штате Массачусетс. Преподавательская деятельность стала важной частью его жизни. Каждый год он регулярно появлялся перед студентами и говорил с ними о том, что сам любил больше всего на свете — о поэзии. Его эрудиция была огромна. Чаще всего его курс назывался «Сравнительная поэзия», и если он, к примеру, читал стихи Пушкина, то неизбежно привлекались тексты Овидия или Цветаевой. Он буквально превращал каждое занятие в интеллектуальный пир.
Впрочем, относился он к преподаванию без особого восторга. Бродский любил литературу и умел говорить о ней, но он с трудом принимал жесткое академическое расписание. Раздражало его и невежество многих студентов, их готовность пользоваться заученными формулировками и устоявшимися подходами. Причем это свое раздражение он не скрывал. Про одну особенно неудачную группу он рассказывал: «Я вхожу в класс и говорю: «Опять вы?» — они смеются, думают, что я так шучу». Но любовь к поэзии всегда брала в нем верх.
Александр Батчан, вспоминая Бродского 1982 года, когда тот преподавал в Колумбийском университете, пишет: «В нем чувствовалось почти мистическое отношение к языку, и не только к поэтическому. Ведь в его поэзии барьер между языком поэзии и языком улицы окончательно исчез. Язык для Бродского был первичнее истории, географии, культуры и других факторов, формирующих сознание. Используя марксистский жаргон, можно сказать, что язык для Бродского был «базисом», а библейское «в начале было Слово» он, похоже, воспринимал буквально».
Находясь перед студенческой аудиторией, он думал, размышлял и фантазировал вслух. И всегда ставил перед студентами самые сложные задачи. Один из студентов Бродского позднее вспоминал: «В первый день занятий, раздавая нам список литературы, он сказал: «Вот чему вы должны посвятить жизнь в течение следующих двух лет». Далее прилагается список: «Бхагаватгита», «Махабхарата», «Гильгамеш», Ветхий Завет... И еще сто книг. Тридцать из них греческая и латинская классика (трагики, поэты, философы). Далее — Блаженный Августин, Св. Франциск, Св. Фома Аквинский, Мартин Лютер, Кальвин... Данте, Петрарка, Боккаччо, Рабле, Шекспир, Сервантес, Челлини... Декарт, Спиноза, Гоббс, Паскаль, Локк, Юм, Лейбниц, Шопенгауэр, Кьеркегор... (но не Кант и не Гегель). Де Токвиль, Де Кюстин, Ортега-и-Гассет, Генри Адамс, Оруэлл, Ханна Арендт... Никакого пристрастия к соотечественникам, в списке только «Бесы» Достоевского, проза Мандельштама и мемуары его вдовы. Из прозы XX века — «Человек без свойств», «Молодой Торлесс», «Пять женщин» Музиля, «Невидимые города» Кальвино, рассказы Притчетта, «Марш Радецкого» Йозефа Рота. Отдельный список 44 поэтов XX века. Он открывается именами Цветаевой, Ахматовой, Мандельштама, Пастернака, Хлебникова, Заболоцкого.
Важнейшей темой Бродского был язык. «Язык — начало начал. Если Бог для меня и существует, то это именно язык». Он был буквально одержим языком. Для него и поэзия — это не «лучшие слова в лучшем порядке», но «высшая форма существования языка». Из диалогов с Соломоном Волковым:
«У поэта перед обществом есть только одна обязанность: а именно — писать хорошо. То есть обязанность эта — по отношению к языку. На самом деле, поэт — слуга языка. Он и слуга языка, и хранитель его, и двигатель. И когда сделанное поэтом принимается людь- ми, то и получается, что они, в итоге, говорят на языке поэта, а не государства... На сегодняшний день русский человек не говорит на языке передовиц. Думаю, и не заговорит. Советская власть торжествовала во всех областях, за исключением одной — речи».
В одном из интервью Бродский утверждал: «Если то, что отличает нас от остального животного царства, — речь, то поэзия — высшая форма речи, наше генетическое отличие от животных. Отказываясь от нее, мы обрекаем себя на низшие формы общения, будь то политика, торговля и прочее».
Для литературного критика Владимира Новикова слово Бродского «несет весть о вязкости мироздания». В этом мире даже полет птицы — метафора несвободы: «Он опять // Низвергается. Но как стенка — мяч, // как паденье грешника — снова в веру, // его выталкивает назад». Сравнения Бродского обычны. Они всегда продуманы, мотивированы, даны в лоне культурной традиции, но не являются вызывающе-парадоксальными.
Бродский в своих стихах и эссе не стремится вписаться в уже существующую картину мира, а переосмысливает и переписывает этот мир, по-своему творит его. Для него здесь тоже были образы и авторитеты. Датируя начало своей англоязычной литературной деятельности летом 1977 года, он говорил, что обратился к английскому не «по необходимости, как Конрад», не «из жгучего честолюбия, как Набоков», и не «ради большого отчуждения, как Беккет», — а из стремления очутиться в большой близости к Уистену Хью Одену, — человеку, которого он считал величайшим умом XX столетия. «Есть что-то потрясающее в первом чтении великого поэта. Ты сталкиваешься не просто с интересным содержанием, а прежде всего — с языковой неизбежностью», — так Бродский отзывался о поэзии Мандельштама. Неизменно высок был для него и авторитет Марины Цветаевой, которую он ценил выше всех других поэтов.
Вся поэзия Бродского — это философский поиск ответов на вечные вопросы жизни и смерти. Цвет времени — серый, говорил он; но это цвет смерти. Поэт — это существо, стоящее с глазу на глаз не с историей и культурой и даже не с временем и вечностью, а с бытием и небытием, то есть с Богом. Что мы, смертные, знаем о Вечности? Только то, о чем поведали нам поэты. Недаром Бродский написал в своем эссе о поэме Цветаевой «Новогоднее»: «...тот свет достаточно обжит поэтическим воображением». Именно поэма Цветаевой пред оставила Бродскому возможность наслаждаться «высшим», которое он в поэзии ценил превыше всего. По его словам, «Новогоднее», — это встреча поэта «с идеей вечности».
А Вячеслав Иванов так описывает свои впечатления от первого знакомства с «Большой элегией Джону Донну»: «Я помню ту зиму 1964 года, когда написанная двадцатитрехлетним Бродским «Большая элегия Джону Донну» попала в списках в самиздат и стал широко читаться в Москве. Я был дома на пирушке у известного переводчика и замечательного мемуариста Н. М. Любимова. Кто-то из гостей принес эти стихи и прочитал вслух. Общее впечатление было ошеломительным... Мы услышали текст, в котором говорилось о самом главном в человеческом существовании. Списки обыденных предметов со всеми подробностями понадобились для заземления того голоса души спящего поэта, который иначе прозвучал бы слишком уединенно возвышенно. Разговор поэта с Богом, составлявший основное (не всегда явно выраженное) содержание лучшего из того, что было в русской поэзии «серебряного века», продолжился на ноте, прерванной слишком сиюминутными и искусственными настроениями последующих десятилетий».