Дверь в чужую жизнь (сборник)
Шрифт:
Еще коптит небо старушка. Стала как крючок. Зато нет конца балладам об алкоголике…
А сволочь воин перед самой смертью дотла спалил квартиру…
Она больше всего этого боится. Пожара. И уже вполне созрела, чтобы выгнать мужа к чертовой матери. Но тут есть два обстоятельства. Сын в армии, при оружии, на него это может подействовать и мало ли что… Надо его дождаться. И второе. Достраивается дача. И хоть цена мужу со знаком минус, все-таки… Он со строителями вась-вась… А у нее нервы слабые. Когда она видит работяг и их деяния, она мечтает о всеобщей кастрации. Поэтому она всегда едет на дачу с валерьянкой и тазепамом.
Конечно, в этот день она на работу опаздывает. Это не страшно, наплетет что-нибудь.
Уходит, когда на балконе висят и белье, и штаны, а матрац сбрызнут. И муж уже не собственный отец, а сам по себе. Похмельный, злой, с трясущимися руками и хриплым голосом. Тут задача: выставить его из дома раньше, забрав ключи. Понимает, это неправильно: сама этим же толкает его припасть на грудь какому-нибудь другану после работы и все повторить сначала. Но… Но… Пусть потолчется у подъезда и подождет. В конце концов может дождаться и трезвый, хотя и осатаневший. В лифте обязательно замахнется и скажет слово, оно у него одно навсегда. Это даже не слово, это сгусток энергии и слюны. И ничего больше: замах и вялотекущая ненависть вечера.
Но до вечера еще жить и жить. Еще утро.
Еще надо зализать у начальника опоздание почти на час с лишним. Способ простой и в чем-то даже полезный. Бессловесный быстрый грех за едва приткнутой стулом дверью неприятен, но после всего он даже утоляет. Она возвращается облегченная и по-веселому злая. Контора, как правило, делает вид, что ничего не замечает, только зам по кадрам иногда что-нибудь скорректирует: подкрась рот… сдвинь юбку по центру… забыла шарфик… Мелочи, одним словом.
Она сидит, смотрит на баб. Сослуживиц. Ведь ни разу не заложили его жене, а эта курица приходит к мужу на работу как домой. Могли ведь! Не заложили… Конечно, это тоже дело случая и до поры до времени, но сейчас она уже думает: никогда. Никогда они ее не предадут. С тех пор как все пошло вразнос, как началась эта новая жизнь без правил, как вспухли на теле земли другие понятия, они, женщины, очень поумнели.
Потому что обязательно надо думать за себя и за того полудурка парня, который тебе то муж, то брат, то сват… Надо не прозевать, пока он в опьянительном чувстве свободы не натворил чего… Пожар какой… В рамках квартиры или страны. Поэтому никто ее в исторически сложившийся момент закладывать не будет. Она как бы засланный казачок в мужском буйном отделении.
Так она нежно думает, отдыхая на рабочем месте. Она потихоньку возвращает себе слова, которые были ей какое-то время без надобности. Сейчас она их собирает — в стожок.
— …А София совсем старая. Джина против нее конфетка, хотя и гадина… Неправдоподобно у Си-Си получается.
Женщины встре…пенываются?! Нет, такой формы нет. Хотя тут именно это: задвигали стульями, задышали, заморгали, ойкнули.
— Очень грубо… — тихо говорит ей зам по кадрам. — Хотя бы для блезиру поговорили сначала о куриных окорочках.
— Нет у них проблем с окорочками! Нет! У них ведь даже безработные и бедные одеваются так, что мне за всю жизнь на это не заработать..
Но контора не хочет про заработки. Обрезали сразу.
Они хотят про Софию, Си-Си и Джину.
Сначала разбирают «Санта-Барбару» на мослы. У Джины — шея. У Келли — шея. Культуристки. Иден — курносая, как из Рязани. Если разбираться, так ни-че-го… Живота ни у одной… На этой теме застревают и переходят на идею фильма. Что нам хотят сказать? Что и у них в основном люди — сволочи?
— Ради любви в любом возрасте можно все, — таков делается вывод из фильма.
«Можно, можно», — думает она… Ее тянет на улицу. Механизм разговора запущен надолго. У женщин осветлели лица и расслабились мышцы. Их можно брать голыми руками. Великое женское братство, то бишь сестринство, в редкий момент их незащищенности и потери бдительности.
Ей хочется плакать за всех сразу.
Она выскальзывает на улицу, сильно ударившись об угол стола.
«Вот зараза, — думает, — синячище будет».
Зачем ей на улицу?
А низачем… Просто так. Зашла в комок. Попялилась на тряпки. Так, чтобы захотелось «до умереть», такого товара не было. Но у нее есть правило: зашла — купи. Хоть что… Купила коробочку сока с соломинкой. Шла по улице и пила. Опять же… Не потому, что хотелось… Просто вид хоть и маленькой, но победительницы. Пусть думают: вот идет шикарная баба, сок ананасовый хлобыщет. Никто, правда, не смотрел, и это начинало злить. Хотелось общественных реакций на ее пребывание на земле или хотя бы на этой улице. Ну не просто же так идет она мимо всех. Люди должны как-то отметить эту ее мимость. Это должно их задеть, возмутить, расстроить. Нельзя же такую женщину выронить из своих рядов. Пробросаетесь, дураки, пробросаетесь!
Конечно, так всегда. Некто пьяненький в линялом берете с фасонистым надвигом на левый глаз радостно ощерился щербатым, как у октябренка, ртом.
— Ах, мадам! Я просто пал… — И сделал руками, ногами и всем телом нечто подобострастное. За смысл слова простила пьяность. И засмеялась.
— Смотри не свались, — это она о его поклоне.
— От вас, мадам, зависит, от вас… Не пожалуете ли рубликов двести до ровного счета?
Ах ты, гад! Рванула так, что скрипнули сочленения. Взрезала очередь у пивного ларька, рванула на «красный», руками тормозя машины: «Стой, тебе говорю!» Бежала, бежала, бежала не зная куда. Знала…
…Ко мне.
…Я ее знаю с детства.
Нелю Рубашкину. Мы выросли на одной улице. Когда я кончала школу, она шла в первый класс. На «последнем звонке» она преподносила мне традиционный букет. Глазастая, румяная, хорошенькая девчушка с наглыми манерами.
Вручая мне цветы, она спросила, с кем я была вчера на поваленном электрическом столбе, который лежал за нашими общими огородами. Я дала ей под зад, она засмеялась и закричала:
— А я и так знаю! Вон с ним!
И она ткнула пальцем в моего одноклассника, с которым я, увы, на том столбе не была.
У одноклассника задергалось веко.
Дело в том, что у нас с ним было все кончено, но он еще не знал про это. Мама учила меня в таких делах не делать резких движений, а «спускать все на тормозах». «Мало ли, доченька, — говорила она, — как повернет судьба. Никого до бесповоротности не отгоняй. Пусть невдалеке ходит. Тебе же спокойнее будет».
Я была в состоянии внутренней борьбы — или сохранить, занафталинить возлюбленного до случая массового мужского бедствия, или поступить согласно душевному порыву, порыву комсомолки-экстремистки, у которой вышито поперек сущности: «Умри, но не дай… поцелуя без любви».