Дверь в глазу
Шрифт:
Пила увидела, как он спускается к нам, и нахмурилась. «И гадать не надо, чего он хочет», — сказала она и ушла обратно в дом. Гнут не торопясь спустился по вересковому склону и остановился у пары стульев из пней, которые мы поставили наверху, чтобы любоваться приятным видом. Фьорд блестел, как разлитое серебро, иногда между волн высовывалась голова тюленя.
Шерстяная одежда Гнута заскорузла от грязи, немытые длинные волосы так отяжелели от жира, что даже крепкому ветру трудно было их пошевелить. На усах — хорошая корка соплей, зрелище не самое красивое, однако жил он один, любоваться
— Дьярф еще до тебя не добрался? — спросил он.
— Еще нет, но я не беспокоюсь, он не забудет.
Он вынул стебель из зубов, на секунду засунул в ухо и бросил.
— Ты поедешь?
— Нет, не поеду, пока не услышу деталей.
— А я точно поеду. Вчера ночью прилетела гидра и разогнала овец Рольфа Хьердала. Мы не можем терпеть это блядство. Затронута наша гордость, вот что затронуто.
— Слушай, Гнут, когда это ты сделался таким ретивым мудозвоном? Не помню, чтобы ты был таким гордым и чувствительным до того, как Аструд отправилась в хорошее место. Да и с Линдисфарна, скорее всего, нечего взять. Если не помнишь, в прошлый набег мы ограбили их догола, и вряд ли за это время они так разжились, что стоит туда плыть.
Лучше бы Гнут прямо признался, что жизнь у него одинокая и несчастная, а не корчил из себя заядлого вояку. На него поглядеть — и сразу понятно, что почти все дни он думает о том, чтобы войти в воду и не оглянуться. Вовсе не воевать ему хотелось. Хотелось на корабль, и с компанией. Вообще-то я не так был против дела, но хотел подольше помиловаться с Пилой. Она, наверное, даже сама не знала, как она мне нравится, и я надеялся поосновательнее полежать с ней до месяца сенокоса и, может, сделать нам маленькую обезьянку.
Но шли дни, и погода все больше портилась. Пила следила за небом, и грусть в ней набухала, как всегда, когда мне предстояло уплыть. Иные дни она меня ругала, а иные — обнимала меня и плакала.
И как-то поздно ночью, ближе к рассвету, выпал град. Он налетел вдруг, со скрежетом, какой бывает, когда киль заскребет по камням. Мы сидели, укрывшись овчинами, и я шепотом говорил ей успокоительные слова, чтобы заглушить этот шум.
Солнце еще не поднялось, когда пришел Дьярф и постучался. Я встал, прошел по полу, мокрому от холодной росы. Дьярф стоял перед дверью в кольчуге, со щитом и дышал так, будто бежал всю дорогу. Он бросил к моим ногам горсть града.
— День настал, — сказал он с шальной ухмылкой. — Надо отправляться.
Конечно, я мог сказать ему: «Спасибо, обойдусь», — но если ты отказался от одного дела, будь доволен, если позовут когда в торговую охрану на слабое жалованье. Мне надо было думать и о нас с Пилой, и о малышах, которых можем произвести. Но ей все равно не хотелось об этом слышать. Когда я опять залез в постель, она укрылась с головой, чтобы я подумал, что она сердится, а не плачет.
Когда мы отчалили, по небу неслись низкие тучи. Нас было тридцать на борту. Гнут греб со мною на носу, а сзади сидело много других, с которыми мне уже случалось плавать. Кое-кто из их родных пришел провожать. Эрл Стендер испортил всю музыку — он махал сыну, а тот
Гнут был сам не свой от радости. Он смеялся, пел, сильно работал веслом — я только руки держал на рукояти для вида. Я уже скучал по Пиле. Смотрел на берег — искал ее рыжие волосы. Она не пришла провожать на берег — от злости и печали, что я ухожу, не вылезла из постели. Но я все равно ее искал; земля с каждым гребком удалялась. Если Гнут и понимал мое огорчение, то не сказал. Он толкал меня локтем, шутил и без умолку, весело, надоедливо болтал о чем-то, словно это мы вдвоем устроили себе отдельную прогулку.
Дьярф стоял по обыкновению на носу, с красной рожей. Хорошее настроение с него не сходило. Шлезвигские без всякого повода могут запеть, их страсть к музыке может сравниться только с безобразием их пения. Он орал балладу часами, кодла малолетних костогрызов подвывала ему и никому не давала покоя.
Через три дня солнце пробилось сквозь грязные тучи и разлило по морю стальной блеск. Оно запекло соль на нашей одежде, все высохли и повеселели. У меня копошилась мысль, что, если Наддод такой сильный, как мы думали, это плавание было бы хорошим поводом вызвать бурю и утопить нас, как котят. Но погода держалась, море было спокойным и сонным.
Тут темнело по вечерам раньше, чем дома, и спать под открытым небом без ночного солнца было легче. Мы с Гнутом спали, где гребли, и ползали друг по другу, поудобнее устраиваясь на скамье. Однажды ночью я проснулся: Гнут спал крепким сном, лопотал, пускал слюни и грубо обнимал меня. Я пробовал его оторвать, но он был здоровенный, и его жесткие руки держали меня крепко, словно приросли ко мне. Я его ткнул и заорал, но верзила не хотел просыпаться, поэтому я немного поизвивался, чтобы хватка была не такая крепкая, ребра не трещали, — и опять уснул.
После я рассказал ему, что было.
— Все это брехня какая-то, — сказал он, и его широкое лицо сделалось красным.
— Хорошо бы, если так, — я сказал. — Но у меня синяки, могу показать. Слушай, если я когда попрошусь к тебе в подружки, сделай милость, не напоминай мне про эту ночь.
Он совсем расстроился.
— Иди к черту, Харальд. Ты не остроумный. Никто не считает тебя остроумным.
— Извини, — сказал я. — Похоже, ты сильно отвык иметь около себя тело ночью.
Он на секунду остановил весло.
— Ну, отвык — и что?
С попутным ветром, надувавшим наши паруса, мы шли быстро, и остров показался на шесть дней раньше. Первым его заметил один из костогрызов и, когда заметил, дал всем знать протяжным, противным боевым кличем. Он вытащил меч и начал писать им восьмерки над головой так, что все вокруг отпрянули к планширам. Парень был сволочной, с лицом стервятника, и прыщей больше, чем волосков в бороде. Я видел его там, у нас. У него к ремню были привязаны три отрубленных почернелых больших пальца.