Движения
Шрифт:
Каждое письмо он заканчивал словами: "Впрочем, как вы сами - человек генияльный, то я едва ли могу преподать вам совет".
Судебному следователю тоже написал Антон Антоныч.
Когда он допрашивал, то, должно быть, был у него флюс, потому что так и осталось в памяти Антона Антоныча его лицо с правой щекой пухлой и с левой скуластой, желтой, худой. И теперь он писал ему: "...И еще очень желаю я, чтобы тот опух, который вам сел на щеку и очень к вашей физиономии идет, чтобы так он вам и не отпухал всю жизнь, а то лишитеся вы всей красоты вашей... И еще желаю я, чтобы не дождали вы ни того дня,
Веденяпину, на показаниях которого выросла половина обвинительного акта, он тоже писал. Почти все свои крепкие слова, все проклятия, всю внезапно появившуюся ненависть к этому человеку он выложил на шести больших почтовых листах. Все пожелал ему, что мог пожелать, и все обещал, что мог придумать в бешеной ярости. Тут же было и любимое - впрочем, мало понятное заклинание Антона Антоныча: "Гайлен круцификс аллилуйя да перекруцификс аллилуйя да переаллилуия круцификс!"
XIV
На святки приехали Леша, Кука и Сёзя.
Сёзя был новый: на нем студенческая тужурка сидела по-военному, в обхват, у широких шаровар были напуски, лакированные, ловко сшитые сапоги внушали ногам что-то размеренно строевое, и весь он уже не горбился, как прежде, а выпячивал еще неокрепшую грудь, и голову старался держать прямо, и ломающийся голос упрямо переводил в бас. Появилась новая улыбка, уже не девичья, безразличная ко всему, а такая, какая бывает у людей поверивших, полюбивших, нашедших: улыбка себе на уме, несколько снисходительная к другим, чуть-чуть лукавая, сытая и ленивая. И глаза как-то сузились, точно глядеть на все кругом стало уж незачем, если было одно, на что глядеть. Посвистывал сквозь сжатые зубы, так что получалось шипение, подчиненное ритму, но и в этом было что-то успокоенное, решенное.
– Что это ты таким фертом, как будь-то писарь штабной, а-а?
– спросил Антон Антоныч.
– Репетирую, - оглядел себя в зеркало Сёзя и добавил, повернувшись как мог беззаботней: - В юнкерское хочу поступить.
– Из института инженеров граж-данских, как сказать, в юн-ке-ра?.. Вот-то шутка!
– Совсем не шутка, - дернул плечом Сёзя.
– Что ж тут такого?
Усмехнулся Антон Антоныч.
– Сегодня сочельник, как говорится, и до первого апреля очень нам с тобою еще далеко, хлопчик... Ну, а только поздоровел ты и с лица пополнел, а?.. А может, мне так только кажется...
– И он погладил его волосы, разделенные четким пробором, и пощупал плечи, повернув его к себе лицом.
Когда представлял и чертил будущую жизнь своих сыновей Антон Антоныч, то все выходило ясно, значительно и нужно: Леша - путеец, Кука - технолог, химик, Сёзя - строитель, инженер. Это как будто даже не их, а его жизнь разбилась на три потока и пошла дальше так, как и нужно было ей идти. Или они были послушные рычаги в его руках, и их не было даже, был только он: как будто не прошло сорока лет, и опять он - трижды он - мальчишкой идет в жизнь, где она всего ярче, богаче и живее, где каждый день полон и нов, и уже знает он - трижды знает, - что нужно делать на земле и для чего земля.
И вдруг Сёзя. Он стоял со своей новой улыбкой прямо перед ним и смотрел ему в глаза своими такими же круглыми и серыми, как и его, глазами, и говорил не спеша и слова связывал, как всегда, неплотно:
– Если я теперь поступлю в училище, папа, потом я, конечно, в академию... к тридцати шести годам - там мне офицер один знакомый считал - я уж буду полковник...
Антон Антоныч оглядел его всего с головы до ног и сказал, усмехаясь и заложив руки в карманы:
– Так ты себе хлопчик ничего, гарный, как сказать, беленький, ну, а шаровары эти писарские ты зними поди, абы я их больше не видал... Хоме их отдай... Да шоб ты не шил себе никаких этих арцифокусов, шоб ничего, кроме формы... Ни боже мой, слышишь! Я не на то посылаю вам деньги, чтобы вы у меня пи-са-рей играли, - не-ет!.. Не на то, нет!
Ждали первой звезды, чтобы сесть за стол. Зажгли лампы, но не закрывали сторами окон, и синий вечер, входя, стелился по комнатам и туманил свет. Дашка то и дело ходила, стуча новыми башмаками, в столовую из кухни. Пахло узваром, оладьями, жареными карасями... В этом ожидании и в этих запахах было все старое, детское, и слышно было, как Елена Ивановна вынимала из комода старое серебро и клала на стол и как через комнату, в гостиной, ходили, обнявшись и в ногу, Леша с Кукой и спорили о чем-то неважном, о чем именно - не вслушивался Сёзя, но представлял бессознательно, что о чем-то мелком, вроде медной монеты. И потому сказал он по-прежнему несколько нараспев, но твердо:
– Офицер - не писарь... Что же папа так плохо думает? И потом... я ведь поступлю в кавалерийское...
– Так то не апрельская шутка, нет?
– перебил его Антон Антоныч и вынул из карманов руки.
– Нет... я серьезно, - сказал Сёзя.
– Так ты Веденя-пи-ным хочешь быть? Веде-ня-пи-ным, га?
– Веденяпин в академии не был...
– Да йя тебя за это на сосне... на осине, как Иуду! Как Иуду-предателя!
– закричал во весь голос Антон Антоныч, и руки сжал над головою, и тряс ими, точно из себя самого не хотел выпустить кого-то, у кого помутнели вдруг глаза и захлестнуло горло.
– Да говорить, го-во-рить об этом как же ты мне смеешь, злодей!.. Боже ж ты мой!.. Да ведь я не умер еще, ведь я... я... я живой, как сказать!
Осекся вдруг, вытянул голову вперед, как это делают ужи в тревоге, и смотрел на Сёзю.
Леша и Кука вошли в одни двери, в другие - Елена Ивановна, и плавал неясный желтый свет ламп, боровшийся с синим светом окон.
Сёзя стоял отвернувшись, щипал рукою вязаную скатерть стола, и заметно было, как щеки у него вздрагивали.
– Папа, ну что ты!.. Охота тебе...
– спокойно сказал Леша. Он курил и дым направлял вверх, вытягивая трубочкой губы, и говорил, и стоял, и курил, и глядел так, как это делают заслуженно отдыхающие, долго и честно работавшие перед тем люди; и лицо у него было длинное, усталое.
– Блажит Сёзик, ох, блажит Сёзик!
– сказал Кука, веселый и ласковый, за осень еще более располневший, стриженный наголо, так что отчеканилась вся его крепко сработанная голова.
– Вот после святок поселимся мы с ним на одной квартире, офицерство это мы с него снимем долой, как штанишки, нечего там!..
– И обнял он Сёзю за талию и щекотал его щеки головою.
А Елена Ивановна, захлопотавшаяся с кухней, все время счастливая тем, что съехались дети, ничего не понявшая, стояла, морщась, и недовольно говорила Антону Антонычу: