Движения
Шрифт:
– Тоже еще!
– До двух часов!
– А?
– И гимназистки будут!.. Ты слышишь? Ну, отвори!..
– Да не отворяется, - вот, черт!
– Ночи до двух часов.
Пошел поезд, но тихо, а снаружи торопливо и радостно кричал догоняющий мальчишеский голос:
– До двух часов... И гимназистки... Бал с танцами... Ты слышал?.. Ночи до двух...
Слышал это Антон Антоныч и думал, что были маленькие гимназисты трое: Леша, Кука и Сёзя, волновались из-за отметок, готовились к вечерам с танцами, потом те же трое стали студентами, в новеньких тужурках с красивыми наплечниками,
Где-то двух безбилетных баб-богомолок вытолкали с криком из вагона, загорелые, старые, с тощими шеями, плакали и целовали руки кондуктору, чтобы не гнал. Антон Антоныч пошел и купил им билеты. Он и сам был теперь, как богомолка. Он думал, что скажет он Голеву, Митрофану, Дергузову... что скажет Веденяпину. Может быть, просто обнимет его крепко, как когда-то прежде, и выговорит сквозь слезы: "Брат!.. Что же это ты сделал со мною, скажи!" Или хлынет в голову кровь, и забудет он все слова, когда его увидит.
Тарахтели вагоны одинаково - ночью, как днем; леса сменялись полями, города - селами; много зеленой земли шаг за шагом вплывало в окна, выплывало в другие; много людей, много труда, которому служил Антон Антоныч. Но теперь он мучительно разбирался в себе самом один, на свободе, и точно к причастию готовилось в нем все: не хотел ни видеть, ни слышать, ни спрашивать, ни отвечать, даже грозил кондуктором, когда кто-то двое разговорились около него ночью.
К своей станции Антон Антоныч приехал поздно вечером, в девять часов, и тому, что темно, был рад. Вещей с ним не было. Вышел он около водокачки, обогнул вокзал, и незнакомый мужичок из Мановиц повез его на хутор Веденяпина. И когда повез уже, Антон Антоныч понял, что, пожалуй, только затем он и ехал из Анненгофа - увидеть Веденяпина.
Перепел где-то бил. Видно было, что накануне шел сильный дождь: земля под копытами была глухая, и воздух тяжелый, волжкий; вверху висела парная мгла; пахло росистыми зеленями. Телега была хлипкая, солома в сиденье осела низко. Антона Антоныча подкидывало в буераках. Там, где начиналась дубовая рощица, - теперь уже не его, а Голева, - мужичок обернулся к нему, думая, что настало уж время поговорить, и спросил, не свойственник ли он Веденяпину (у него вышло Меденяпьеву).
– Ты себе глядел бы под ноги, братец, абы из меня души не вытрушивать, - ворчнул Антон Антоныч.
Мужичок мирно кашлянул и прикрикнул на лошадь.
– Но-но, мала, боже поможи!..
Дорога здесь была широкая, гуртовая; попадались встречные, только ехали по другой стороне: в темноте чернели мутно. С одной телеги окликнул кто-то мужичка Антона Антоныча:
– Митро, ты?
– Эге, - ответил мужичок.
– С поезда?
– С поезда... Ну да - с поезда.
Потом еще что-то кричал встречный, нельзя было разобрать.
Легкая тележка-одиночка зачернела навстречу под самой Тростянкой. Антон Антоныч подумал, что едет тростянский батюшка, о.Василий, которого он не любил, и отвернулся. Потом еще проехали какие-то две скрипучие телеги, и больше уж до самого хутора Веденяпина никого: ночные поля, низкое небо, дорожные колдобины и кочки, и соломенный бриль Митра, надвинутый на самые уши.
Не думал и не знал Антон Антоныч, как и что он скажет Веденяпину, и даже заставить себя думать об этом не мог; только и представлял, что Веденяпин сидит теперь у стола, спиною к двери, ужинает или пьет чай с медом, - не пил с сахаром, - и когда он войдет, повернется вдруг и встанет и, должно быть, крепко возьмется руками за стул. А потом уже все равно, что будет.
Эти серые столбы и ворота настежь, - их так хорошо помнил Антон Антоныч, - и дом низкий, похожий на богатую хату, крытый камышом, и крыльцо на простых дубовых подпорах. На белых стенах отчеканились четыре окна, но ни в одном не было света. Ни одна собака не залаяла возле. Ни одной человечьей тени кругом. Стоял дом, как гроб.
– Что это за знак? Спит?
– спросил Митра Антон Антоныч.
– Ну да, спать полягалы, - ответил Митро и поправил шлею кнутовищем.
И вдруг раскрылось окно, и бабий голос:
– Вам кого?
– и тут же боязливее: - Кого вам?
Митро ответил:
– Меденяпьева - барина... Вот, со станции барин... в гости.
И опять бабий голос, от первосонья хриповатый:
– А они ж вам навстречу ехали... Чи не стрели?
– Как навстречу?
– обомлел Антон Антоныч.
– Это в плетушке?.. Ишь горе какое! Это в плетушке, значит, стрелся, он и был: Меденяпьев!
– радостно догадался Митро.
– Да куда, куда ж ехал, бодай тебя, - на поезд?
– крикнул Антон Антоныч.
– На кулерский, - ответил бабий голос.
– В десять двадцать пять, - подсказал Митро, - есть-есть.
– Так то не поп, значит, ехал, то - он? Так где ж ты глаза свои продал, шо-шо-шо не познал его?.. Ну, это ж надо такого случая, шельму его душу!.. Ну, а мы ж теперь поспеем на тот поезд, а?.. Ну, десять рублей, золотой тебе дам, абы поспеть, абы за одну минуту поспеть только, а-ах, царица ж небесная!
– кричал Антон Антоныч.
И торопливо зажег спичку, чтоб посмотреть на часы; посмотрел невзначай на лошадь. Раскорячась, стояла вислоухая, худая, мышиного цвета, жеребая кобыла, старая, с бельмом на правом глазу, покосилась на огонь, фыркнула верблюжьими длинными губами, вздрогнула потной кожей. На Митра посмотрел, стоял Митро, весь заросший старыми жесткими серыми волосами, только глаза чуть блестели и желтел бриль, как колокол. Посмотрел на часы, - было без пяти минут десять. Сказал, показав на лошадь:
– Полчаса еще!.. Ну, слышишь, - так гони, чтоб... как приехала, так и ноги бы простягла на месте, чтоб и дух из нее вон!.. Я - отдам!
– Сидайте, - коротко сказал Митро.
И потом началась странная ночная скачка. Точно все поля были живые, такие были крики, шум, фырканье, гиканье и удары. И уже не замечал Антон Антоныч ухабов, точно вся дорога стала сплошной ухаб. Только и были, как большие вешки на ней - Тростянка, усадьба, кладбище, дубовая роща... Какие-то подводы нагнали, обогнали, кто-то свистнул в два пальца вслед... Лохматые собаки с обеих сторон бросались с лаем на телегу. Бриль соскочил было с Митра, язык прикусил себе Антон Антоныч и все зажигал спички, смотрел на часы: пять минут, десять, двадцать, - и все повторял: