Движения
Шрифт:
Теперь уже Антон Антоныч глядел на него участливо, как будто насмешливо и как будто добродушно, тяжело держал руку на его плече и говорил:
– Ну, вот это ж оно и есть то самое, что и я вам объяснял, милейший мой, а вы не хотели слушать. Пасха Пасхой и праздник праздником, а люди, как-то оно так выходит, - все люди друг дружке нужны, и ни один человек на земле зря пропасть не должен: кто ковать, а кто в огонь руки совать... Так, добрейший!
Дашка сделала такой кулич, что поссорились из-за него Иван Асинкритыч с Марьей Петровной, сначала только намеками.
–
– говорил Подчекаев.
– Дома такого не дождешься... Куда - не тем заняты. Поучилась бы ты у Дашки, единоутробная.
А Марья Петровна понимала, что здесь она - Мария Стюарт, и не хотела учиться у Дашки и не хотела допустить, что Дашкин кулич лучше, чем ее, и много тонкости вкладывала она в свои ответы, чтобы обидеть мужа и не обидеть Елены Ивановны.
Но слово за слово разошлись они бурно, по-домашнему, и Подчекаев шумел и топал ногами, пока Марья Петровна не ушла плакать в спальню Елены Ивановны, а Антон Антоныч, оставшись с Лешей в гостиной, говорил ему изумленно:
– Что ж это он так без стеснения всякого, а? Или я уже в остроге? Или этот дом - не мой дом, а? Или я умер?
И потом все время подозрительно следил за Подчекаевым, - как он говорит, как ходит по комнатам, поскрипывая сапогами, как кладет руки на стол, сидит, отвалившись правым боком, и глядит сырыми глазами в набухших веках - все было противно.
Как-то сказал Антон Антоныч:
– Что ж ты не охотишься, Кука?.. Глухари эти тут теперь... Козы, говорят, притаскались... Ну, а уж уток на озере я своими собственными глазами видал; так кишат, как... как черви в мясе!
– Ну и бог с ними, - сказал Кука кротко.
– Ты ж... охотник?
– удивился Антон Антоныч.
Он не ответил. Он играл с Подчекаевым в подкидного дурня, и Подчекаев все оставлял его в дураках и смеялся шутливо и торжествующе.
– Ты ж охотник?
– повторил Антон Антоныч.
– Что там охотиться... надоело, - сказал Кука.
Близко нагнулся к самому лицу Куки Антон Антоныч, присмотрелся. Пахло от него какими-то нежными женскими духами, острижен он был сзади под машинку, спереди аккуратно причесан косым пробором, воротничок у него был, казалось бы, совсем неудобный: высокий, жесткий; на тужурке ни пятнышка, ни пылинки... прежде не было этого. Какими-то городскими стали щеки: точно устыдились, наконец, сельского румянца и круглоты и вот стянулись чинно, насколько нужно, чтобы не бросаться в глаза, и исподволь посерели.
– Щеголь ты стал какой-то, а?
– сказал Антон Антоныч.
– Прежде ты как-то... не так был этому предан...
– Что же прежде?.. С людьми живем...
– медленно ответил Кука и тут же радостно бросил Подчекаеву две карты.
– Дама пик и дама бубен, - не угодно ль, - покройте шапкой!
Подчекаев нерешительно стал покрывать тузами, а Антон Антоныч говорил:
– И на лицо ты изменился... Ночей не спишь, а?
– и еще ниже склонял к нему голову и всматривался в серые глаза, как гадалка в нашептанную воду.
– Папа мне мешает, - досадливо отодвинул Кука лицо.
Выпрямился Антон Антоныч, вспыхнул:
– Ого, хлопче, я уж и мешать стал!.. Так я, может, и всем мешаю? Тем, что живу еще здесь, тем самым и мешаю, а я и не знал, дурень!.. Так это они угадали, значит, - о-о, то разумный народ!
– шо меня в острог, в каторгу, в кандалы, на цепь, а?
– Ну, папа!
– поднялся Кука.
– Это они мне самое наивернейшее место и нашли, - як не москаль, то и руками не плескай, та иди себе на казенный хлеб, та смирно сиди, не ворохнись, - та глупой головою бритой... или то, может, только на чистой каторге голову бреют, а в арестантских ротах нет, а, господин исправник? язвительно спросил Антон Антоныч.
– Ну, папа!
– опять по-прежнему, только еще более просительно и нежно, как говорят с больными, неверно улыбаясь, сказал Кука, а Подчекаев почему-то вздохнул, потупясь, и стал собирать и тасовать карты.
– Нет, все ж таки, как арестант будущий, должен же я знать, стригут там голову или же бреют?
– и по своим полуседым, но густым еще и сильным волосам провел Антон Антоныч обеими руками сразу и взъерошил их и, перегнувшись над столом упруго, смотрел на Подчекаева так, как будто это он именно виноват в том, что его осудили, и выкрикивал отрывисто: - Тачки там возят? Землю рроют, а?.. Из печенки собачьей уху хлебают?
– Антон Антоныч!
– сказал Подчекаев, вдруг засмеявшись.
– Садитесь-ка и вы с нами в подкидного, а? Бросьте вы об этом и говорить и думать... Хотите, - на интерес?
– И-й-яя?
– удивился Антон Антоныч.
– А... а... а... ты ж меня придешь и арестуешь, как меня вторично осудят!
– чуть не подавился он словами и, говоря это, взял из рук Подчекаева карты.
– Я-то?.. Мне уж навряд ли придется, - опять попробовал шутливо засмеяться Подчекаев.
– Тогда уж вас сюда не пустят, пожалуй.
– Не пус-тят?..
– Антон Антоныч бросил колоду в угол, и разлетелись карты.
– Так чему ж ты рад, га? Ты чему ж ррад?.. Ты у меня хлеб ешь, как у честного, и ты ж меня, как жулика последнего, схватишь - свяжешь, когда прикажут, - и ррад?.. Так ты этому ррад?
Кука стал ближе к столу между Подчекаевым и отцом. Голос у Антона Антоныча звенел, срываясь. Он дернулся всем телом раз и другой раз. Поднялся Подчекаев, небольшой и плотный. Спешно шли из другой комнаты Марья Петровна с Лешей, и Елена Ивановна, вся красная, кричала издали мужу:
– Терпеть не могу! Этого я терпеть не могу! Я тебя терпеть не могу!
В этот же вечер уехал Подчекаев.
С Лешей шел по молодому апрельскому лесу Антон Антоныч. Он видел, что Леша все пишет кому-то длинные письма: испишет мелким почерком почтовый листок, потом берется за другой, и его испишет, и все справляется, когда поедет Фома на почту в Нейгоф, и нельзя ли ему поехать раньше, вот теперь же, сейчас; и вид у него стал почему-то рассеянно-серьезный.
На соснах и елях выступала новая смола. Весенними дождями было дочиста вымыто небо и сквозь сильные темные верхушки голубело влажно. Синица настойчиво кричала: "Цигарга, цигарга, - пинь-пинь-пинь!" У Леши выбивались из-под фуражки кудри молодо и празднично.