Двое на холсте памяти
Шрифт:
Получилось, однако, иначе. Когда он сидел с утра у себя в Сокольниках за записями в дневник, продвигая свою летопись, раздалось несколько телефонных звонков. Кое-кто все же собрался прийти на эти д е в я т ь д н е й. Кортин назначил им Измайлово, куда намеревался ехать вечером сам. Но теперь поехал днем, чтобы подготовить хотя бы скромный стол и на скорую руку прибрать квартиру. По дороге, как и рассчитывал, он купил без затруднений сыр, яблоки, зашел в Дунину булочную, где из сортов белого хлеба застал длинный тонкий батон, который она наиболее жаловала, потом еще раз выходил за водкой и сухим вином и разжился вдобавок ветчиной – «так называемой ветчиной», как говорили они с Дуней, но к которой все уже, на удивление скоро, привыкли, будто и не было никогда настоящей. Кортин считал, что из мяса, шедшего на килограмм прежней колбасы, делается, наверное, килограммов десять нынешней, «брежневской», и покупателям, помимо приспособления к ее новому
В Замке тоже имелся небольшой припас – квашеная капуста, заготовленная всего месяц назад по просьбе Дуни ее подругами, селедка и немного красной рыбы, которую он совсем недавно «закосил» для нее в центре города в специализированном буфете, торговавшем такими вот деликатесными бутербродами. «Закосить» – это было слово, взятое ими на вооружение из повести Солженицына о заключенных-лагерниках и употреблявшееся между ним и Дуней, подобно тем зекам, в случае наиболее удачных приобретений сверх обычной скудости. Таким образом, отварив картошки, можно было вполне сытно накормить гостей. А к чаю были куплены в булочной сухие ореховые печенья, тоже повезло достать.
На этот раз было не людно. Поддержали его в основном мужчины из их компании. Пришел Лазарь Мильчин, специалист по прикладной кибернетике, работавший в научно-исследовательском институте культуры. Этот Мильчин являлся у них главным источником информации: он регулярно слушал иностранное радио, состоял приятелем-оруженосцем при знаменитом поэте, часто выезжавшим за границу, был знаком кое с кем из известных ученых, и от них также узнавал немало интересного. Его вообще неудержимо влекло к знаменитостям. Кортин и Дуня между собой называли его «Грюндик» – по марке имевшегося у него первоклассного немецкого магнитофона, который он всегда приносил с собой на их вечера, занимая своими записями большую часть времени. Да они и собирались зачастую именно потому, что у Лазаря появлялись какие-либо новые записи. К тому же и домашний радиоприемник у него был оснащен дополнительным диапазоном коротких волн, отсутствующих в отечественных аппаратах, и он беспрепятственно слушал передачи «вражеских голосов» на русском языке, яростно забиваемых глушилками на всех общедоступных волнах. «Голос социализма», – говорила Дуня, когда Кортин безуспешно пытался отыскать какую-нибудь брешь в сплошном гудении и услышать «Голос Америки» или английскую Би-би-си.
Еще пришел Леонид Сахницкий, тоже технарь, военный инженер, давний товарищ Мильчина. Прибежала также Нина Григорьевна Резникова, жившая неподалеку в Измайлове, самая практичная и активная из Дуниных подруг. Она успевала везде побывать, все посмотреть, послушать, прочесть, и Кортин не без иронии высказывал Дуне свое сомнение в возможности добротно переварить такое обилие духовной пищи, какое она заглатывала. А уже в середине вечера зашла та самая соседка по лестничной площадке, звонившая Кортину, молодая женщина-врач, которую Дуня всегда приветливо называла Верочкой.
Сев за стол и помянув Дину (Авдотьей, Дуней ее звал только Кортин), они заговорили потом о всяких событиях в стране и за рубежом – об известном дирижере, оставшемся на Западе после европейских гастролей и сделавшимся по официальной терминологии «невозвращенцем», о только что опубликованном в «Новом мире» романе из деревенской жизни, по которому отчетливо прослеживалось, что ничего хорошего в стране при господствующей системе и дальше ожидать нечего, о репрессивных мерах властей, применяемых к инакомыслящим – «диссидентам» – везде, где они открыто заявляют о себе. Все это были разговоры, в которых Дуня приняла бы заинтересованное участие, притом что сама она, как обычно, больше бы слушала, нежели говорила. Это были е е разговоры, но велись они уже без нее и, что болезненно воспринимал Кортин, без той скорбной струны, которая так высоко звенела на похоронах и поминках. Ему даже казалось, что на сей раз его Дуня была для пришедших всего лишь предлогом, чтобы пообщаться, обменяться новостями.
Лазарь приволок, не поленился, огромный том лучших фотографий американского журнала «Лайф» за много лет, изданный в Штатах и привезенный оттуда его знаменитым поэтом, и все с интересом листали этот том и обменивались впечатлениями, а Лазарь выглядел в тот момент главным именинником. Соседка Верочка, никогда ранее с ними не застольничавшая, решилась тоже внести свой вклад и принесла из дому фотографию с нашумевшей, но не выставлявшейся в СССР картины Глазунова «ХХ век», где собирательный лик всего столетия был представлен в лицах людей его определивших, в том
Кортин вспомнил эти слова в потянувшиеся затем тягостные и никчемные дни, когда зримый образ Дуни вдруг стал временами уходить от него, распадаться, делаться неуловимым. Он испугался и решил немедленно, начав с середины той же толстой тетради, в которой вел дневник, писать ее словесный портрет: «Дуня. Какая она». Он думал о том, что когда-нибудь напишет повесть о ней. Эта мысль уже являлась ему раньше.
Вместе с тем пора было рассыпать их Измайловский замок. Упаковывать и перевозить вещи, которые он намеревался брать к себе в Сокольники, и окончательно определить судьбу всего прочего, также входившего предметными частицами в жизнь Дуни и тем самым в его жизнь. Но жизнь эта кончилась, рухнула. И надо было о с в о б о ж д а т ь квартиру для тех, кто сюда вселится вместо них.
Перед ним маячил уже близкий срок, названный председателем кооператива, но он упорно не нарушал внешнего вида Замка, берег его черты, убранство, цеплялся за эту его кажущуюся незыблемость, на что-то все еще уповая, чего-то еще ожидая свыше, надеясь, да, надеясь на чудо. И чтобы не спугнуть такую вероятность, он как бы исподволь, ненароком упаковывал только то, что содержалось в недрах Замка – в шкафах, стенных кладовках, на закрытых полках, сохраняя иллюзию жизни в этих стенах, помня досконально – что из вещей где лежало, и лелея тайную мысль о внезапной возможности все вернуть снова на свои места. Подобная же мысль сопровождала его и в хождениях по комиссионным магазинам, куда он отнес для продажи Дунины пальто и недавно купленные милые импортные сапожки на редко встречавшемся теперь натуральном меху. Это должны были быть заметные деньги при его невеликих доходах и больших тратах последних месяцев. И он, тяготясь таким недостойным делом, стоял там в очереди, предъявлял приемщице свой паспорт для фиксирования места его прописки, передавал в чужие руки Дунины вещи. А сердце его щемила тревога: «Вдруг Дуня вернется?! Во что же тогда она оденется?..» От этой мысли загорались другие, скачущие, возбужденные: «О, если бы вернулась! Накупил бы сразу всего… Только бы вернулась! Ведь может же статься, вдруг явится…» Но он сам и разуверял себя: «Нет, ушла, очень надолго. Вот только душа ее пребывает до сорока дней еще где-то рядом, около, недалеко».
Особенно трудно было ему расстаться с черной каракулевой шубой, купленной Дуней лет двадцать назад и за это время повысившейся в цене в несколько раз. Но и по новой стоимости достать такую шубу сейчас было бы невозможно. Кортин называл ее боярской шубой. После перенесенных Дуней операций она стала для нее тяжеловата. Но в лютые морозы, какие стояли в том декабре, только и ходить было в этакой шубе. В тот вечер, когда он ездил в известный меховой магазин в Столешниковом переулке, он еле добежал потом до метро – так хватало за нос и уши. А душа ныла от еще одной совершенной сейчас и непоправимой ошибки.
Его обступили хозяйственные дела. Он каждый день ездил в Измайлово, укладывал там вещи своим потаенным способом, затем бродил по внешне нетронутому Замку, размышляя о том, что не так-то просто сойти на нет тому, что создавалось с добром и любовью. Здесь каждая вещь, каждая поделка, украшение, занавеска, дверная ручка – все было приобретено или слажено своими руками на радость и удобство, определено на свое место, тщательно подогнано и привинчено. И не поддавалось скорому и легкому разбору, исчезновению.