Двое на холсте памяти
Шрифт:
Но сейчас идти в эту свою компанию было ему невмоготу. Он представил себе раздвинутый стол у Мильчиных, за которым они усаживались установившимся порядком, те же лица, по новогоднему праздничному случаю в наиболее широком составе, все то же, но – без Дуни. И себя он н е у в и д е л за тем столом. Он почувствовал, что не может и не хочет куда-то идти, играть там какую-то свою роль, что-то говорить, поддерживая разговор и скрывая печаль, дабы она не омрачила общее застолье.
Обычно он вступал в дело после Мильчина, который всегда сгорал от нетерпения обрушить на них потрясающую, самоновейшую информацию. Кортин был тяжелой артиллерией – он «разматывал» ситуации, анализировал исходные обстоятельства, толковал, докапывался до глубинных причин событий и людских поступков. Его особенно интересовали причины и пружины. Но все это было хорошо, занимательно прежде. В нынешнем его состоянии
Несколько лет назад они дважды встречали Новый Год вдвоем у него в Сокольниках. У него в тот момент разладились отношения с компанией. Так выпали им семейные встречи Нового Года. И во время первой случилось смешное происшествие. Поскольку они находились дома одни, Авдотья не очень строго контролировала себя за столом, чем он и воспользовался. Выпив под его отвлекающий разговор чуть больше шампанского, она слегка опьянела, была этим прелестно смущена, какое-то время остерегалась ходить по квартире, и Кортин стал носить ее на руках, и целовать, и подтрунивать над тем, что она обезножила, и грозить, что он эту пьяную женщину отправит сейчас же в каталажку… И следующий Новый Год тоже был хорош, с выдумками, которые он заранее подготовил для нее. Но он видел, что Авдотья тоскует по людям, по компании, что ей нужно их общество, хотя она и не говорит ему об этом. А еще – она была мудрее его, терпимее к людям, умела прощать, она знала крайности его характера и хотела бы их смягчить. И он смягчился, отношения с компанией быстро наладились, они с Авдотьей вернулись туда к общему удовлетворению, и все пошло по-прежнему. Но те две встречи Нового Года он вспоминал потом как особый праздник. Авдотья соглашалась: «Да, миленький, это было очень хорошо. Но и среди близких нам людей тоже ведь неплохо. Не будем замыкаться. Тебе это тем более необходимо».
Подошедший Новый Год подводил под всем этим бытием свою к а л е н д а рн у ю черту. Прожитое отбрасывалось в прошлое. Тем сильнее его тянуло закрепить ту жизнь на бумаге. И в этот день накануне Нового Года он допоздна писал свой дневник.
За полчаса до полуночи он надел чистую сорочку, купленную ему Дуней, сменил домашние туфли на выходные и накрыл для своей одинокой трапезы журнальный столик перед телевизором в маленьком холле-прихожей. Затем он выпил рюмку водки – проводил Старый Год, самый тяжкий год его жизни. Каждое звено в нем оказалось ступенью к концу, вниз, но очевидным это сделалось только сейчас, в целом охвате; а в те дни они двигались по тем ступеням с преодолением и надеждой, со своей верой в благой исход. Не оправдавшейся верой…
Он включил телевизор. Диктор дочитывал новогоднее поздравление властей своему народу, и на экране возник огромный циферблат кремлевских курантов. Кортин налил шампанское в поставленные два бокала – ей и себе. Эту бутылку он покупал загодя по ее велению, как составную часть их вклада в предстоящую встречу Нового года у Мильчиных. Тогда, в начале ноября, после еще одного курса химиотерапии, у них было почти три недели надежды. И он поверил, что процесс остановлен, достигнута прочная ремиссия. В действительности же эта химия была кратковременным медицинским камуфляжем, обернувшимся угрожающим изменением состава крови; причем врачи знали о неизбежности такого оборота, но применяли этот препарат по имевшейся у них инструкции – для собственного профессионального успокоения и обнадеживанья больных и их близких. Не могла же передовая советская медицина признаться в своем бессилии, даже перед раком.
Под полуночный бой курантов, возвещавших наступление Нового 1979 года, он выпил свое шампанское, глядя на бокал Дуни и думая о том, что здешнее летоисчисление уже потеряло над нею власть: она не зависела более от времени суток, дней недели, времен года, была вне земного торопления, здешней суеты, маеты, мелкости. Но, должно быть, по-прежнему
Он сидел, как обычно, в кресле справа от журнального столика, убрав звук телевизора и поглядывая на другое кресло, слева, в котором всегда сидела Дуня. И сейчас он ощущал ее присутствие рядом с ним, хотя кресло было пустым. Наверное, ее присутствие не связывалось теперь с какой-то определенной вещью или местом. Потом он выпил еще бокал с мыслью о том, что если ему жить дальше, как велела Дуня, то пусть Бог даст ему на это силы, и пусть он, Герберт Кортин, выполнит все, что она написала ему в своем последнем письме.
Около часу ночи он позвонил Мильчиным, чтобы поздравить «честную компанию» с Новым годом, пожелать им всем здоровья и счастья. Подошел как раз сам Лазарь, но не узнал его с первых слов – был возбужден, хозяин застолья, захвачен тем круговоротом, да и выпил уже. Говорили они недолго и без какой-либо сердечности со стороны Мильчина, мысли его были сейчас далеки от Кортина, а, может быть, и он, как Лидия, также «не одобрял» его. В трубке слышались возгласы, шум, смех – тамошний поезд шел полным ходом не только без Дины, но и без него, Кортина.
Он включил звук телевизора, в котором на всю страну передавался один и тот же заранее подготовленный и заснятый новогодний «Голубой огонек», происходящий будто бы в эту самую ночь. На экране вскоре появилась поэтесса Беллочка Ахмадулина, их с Дуней любимица. Затем, как по заказу, выступала актриса Татьяна Доронина, тоже Дунина симпатия. Дуня любила ее за женственность, искренность, певучесть, и была огорчена, когда та неудачно снялась в роли женщины-ученой в надуманном многосерийном фильме. Играть ей там было нечего, она лишь многократно переодевалась из серии в серию, как манекенщица, и Кортин осудил ее тогда за измену самой себе. Дуня молча с ним соглашалась – во имя объективности, но из сердца не изгоняла, и Кортин, глядя на нее, напомнил себе пушкинские слова: «Там нет истины, где нет любви». Потом еще пела Шульженко, которую по своему армейскому прошлому продолжал почитать Кортин, а Дуня не оспаривала то хорошее, что ему виделось в ней, хотя сама относилась к этой исполнительнице прохладно.
Он заметил за собою: что бы он ни видел, ни вспоминал, ни думал сейчас, он видел, вспоминал, думал и за себя и за Дуню, смотрел на все вокруг и ее глазами, оценивал и ее оценками. Он чувствовал ее присутствие в себе. И в то же время, глядя на экран телевизора, он осознавал, что все зрелище проходит уже без ее участия – без ее живого слова, отклика, улыбки, ответного поворота головы к нему, воспроизводимых теперь только в его душе. А сама жизнь шла без нее. Может быть, она и видела эту их продолжающуюся земную жизнь откуда-то со стороны, но никакого прямого участия в ней не принимала. Не могла. Только через те души, в которых она здесь оставалась. Через его душу. Он вспомнил, как говорил ей о своих умерших отце и матери – что они живут в нем, что они живы, пока жив он, ибо одна душа, став бестелесной, может продолжать свое здешнее существование только в другой, близкой и родной душе живущего человека.
Так он просидел в своем кресле до утра, пока не закончилась передача. Он никому больше не звонил, и никто в эту новогоднюю ночь не позвонил ему.
Его поднял с постели звонок почтальона в дверь. Из Ереванского издательства возвращали его фотографию, которую он недавно – в момент обнадеживающего просвета в болезни Дуни – послал туда вдогон с просьбой поместить в своей книге. Книга издавалась в переводе на армянский язык, и он полушутя мотивировал эту тщеславную просьбу тем, что хотел бы иметь зримое подтверждение своего авторства для друзей и знакомых, не умеющих читать по-армянски. Заведующая редакцией сообщала, что книга уже пошла в производство и вставлять портрет поздно. Кортин подумал, что смогли бы, наверное, и успеть, если бы постарались. Но все равно подобный отказ не так уж и плох – лучше, чем возврат из журнала его новой повести год назад, тоже в январе, в самый день его рождения. А нынешнее известие могло считаться даже новогодним подарком.