Двор. Баян и яблоко
Шрифт:
— Буду стараться, Финоген Петрович, чтобы она полюбила меня. Без Липы мне жизнь не в жизнь… вот как я ее полюбил, — страстно говорил Баюков.
— Кто спорит, девушка того стоит, — спокойно соглашался Финоген. — Только ты ее не торопи и уж ни-ни… приставать не вздумай… Она не из таких: мигом соберется — и была такова.
— Что ты, что ты! — испугался Степан. — Да она для меня больше чем икона.
— Вот и правильно.
Однако больше всего Финогена занимали мысли о будущих, совсем близких переменах в хозяйственной жизни. И успешное продвижение дела так радовало его, что в деревню
Маркел Корзунин глянул на улицу и тут же отпрянул от окна.
Ишь распелся, старый козел… видно, с какой-то удачей едут.
— Господи… и когда эти заботы адовы кончатся? — вдруг заплакала Прасковья.
Забота, беспокойство и ссоры прочно поселились в корзунинском дворе. Одной из самых докучных забот оказалась Ермачиха. Старуху будто подменили. Давно ли она за все угодливо благодарила, кланялась низко, выговаривала уважительно, прислушиваясь к каждому чужому слову. А теперь возомнила о себе невесть что, начала прекословить, даже явно задирала. Не однажды на неделе заявлялась Ермачиха на корзунинский двор. То просила «черепушечку масла», то трясла замызганным мешочком и просила «насыпать крупки», то ее «на капусту соленую потянуло» — словом, лезла, липла, как грибная сырость.
Будто не замечая перекошенных лиц и свирепых глаз хозяев, она с добродушной ужимкой еще приговаривала:
— Не скупись, матушка, клади смелее… Чай, человеку идет, а не собаке… Скушаю за твое здоровье.
Она приходила развязная, с веселым хихиканьем, в полной уверенности, что отказать ей не посмеют.
Уходя, она подмигивала и прятала под фартук «даянье радетелей».
— Прячу уж, голубчики, прячу от людей. Еще скажут: с чего это Корзунины ей надавали, чай, они не из щедрых. А я… ни-ни… никак вас выдавать не желаю…
В корзунинском дворе ее возненавидели дружно, свирепо, как коршуна, что нападает на кур среди бела дня. Все вздрагивали, менялись в лице, когда видели ее семенящую походку.
— Ермачиха идет!
Однажды снохи заперли на засов калитку. Ермачиха поняла, что ее не пускают. Она яростно застучала в окно и показала темный жилистый кулак.
— Вот как людей цените… выжиги! Я за вас грех на душу беру, а вы меня в шею… Дождетесь, осрамлю, все обскажу про вас!..
И снохи оторопело отворили калитку. Через некоторое время старуха опять пошла домой с черепушкой масла и мешочком гречи. Тут не стало больше сил даже у молчаливой Прасковьи — взвыла скупая, прилежная баба:
— Ой, да что же это будет, голубчики? Ведь разор же это, прямой разор!.. И без того времена для нас тяжелые, а тут еще эта карга навязалась! Как за своим приходит, а добро из дому — словно вода сквозь решето… Когда ж это кончится, господи-и?..
— Завыла! — презрительно бросил Маркел, но все видели, что он согласен с Прасковьей.
В этот вечер Корзунины особенно долго говорили о своих горестях и кляли Ермачиху.
— Разорит она нас, проклятая…
— Пока суд да дело, она нас, как коза, обдирать будет.
Мрачнели мужики, горюнились бабы, и казалось, не вечерняя только тьма густеет над двором, а ползут, копятся, как мрачные тучи, новые, непредвиденные беды, перед которыми все они бессильны.
Очередные новости о том, что делается на баюковском дворе, принесла сегодня Матрена. Сначала она рассказала, что домовница уже поправляется, что Баюков по этому поводу рад-радехонек, — она сама слышала, как он с младшим братом говорил об этом в огороде.
— Вроде не мужичье дело в огороде-то копаться, — осудила Прасковья.
— А это Баюковы свою красотку берегут от лишней работы, — с ехидным смешком разъяснила Матрена. — Она, вишь, в избе лежит-полеживает, синяки свои разными примочками отмачивает, а Баюковы, ее жалеючи, сами бабью заботу справляют…
— При мне такого никогда не бывало, — ревниво произнесла Марина.
— А тебя, голубушка, так не берегли, как эту! — отрезала Матрена. — И, скажи, чем эта девка Баюкова приворожила? Стриженая, худа как палка, только глазищи одни горят, как плошки… О-хо-хо… дура ты, Маринка, неумеха-а! — И Матрена, вдруг лихо махнув рукой, заключила: — Надо бы тебе тогда вдарить девку чем-нибудь по башке… Тут бы ей и крышка! А для нас бы — одним недругом да одной заботой меньше…
— Девка — что, она ведь пришлая, да и городская… не поглянулась — вот она и укатила, — осторожно начал Маркел. — А вот сам Баюков… то дело другое. От него, дьявола, все беды наши, от него и разор пошел нашему двору. Жил бы себе в городе, служил бы в солдатах… умник партейный, так нет, принесла его нелегкая вобрат в деревню, только на горе!
Маркел надсадно вздохнул и, помолчав, продолжал:
— Видел я на днях, как Баюков у себя в огороде старое дерево-сухостой повалил. Силен работать, подлец… в руках у него все так и кипит… А я глядел на него и думал: «Эх, чтоб тебя деревом-то насмерть бы придавило!» Вот бы радость была, вот бы облегченье великое! Большаки… а, как по-вашему?
Большаки повторили широкий отцовский вздох.
— Уж что и говорить!
— Тогда бы ни суда, ни разору бы не было!
— Ох, тогда бы одна любота! — мечтательно заговорила Прасковья. — Никакая тебе Ермачиха со своим Ефимкой и носа бы показывать не смела в наш двор.
— Мелко берешь! — жестко усмехнулся Маркел. — Тогда бы рядышком с нами целый двор появился… во-о! Богатства хотя в нем и нету, а все справно, все к месту прилажено.
— Вот бы счастье-то было для нас с Платоном! — вырвалось невольно у Марины. Но Маркел, будто этого только и ждал, подхватил ее слова и громко повторил их:
— Да, вот уж счастье-то было бы для вас, будто вы оба на свет божий внове родились!.. Ты бы, вдова, сразу к миру… ну… к обчеству, как ныне говорят… Так, мол, и так… божья воля. Мужики смирение да покаяние любят… и простят тебе прегрешения твои, баба.
— В ноги бы должна миру пасть, всех упрашивать, — поучал Марину такой же важный Андреян, — простите, мол, грех мой бабий, не корите меня…
— Вымолила бы! — жарко прошептала Марина. — В ноги бы всем поклонилась, а вышло бы по-моему.