Дворянство, власть и общество в провинциальной России XVIII века
Шрифт:
Дружба всегда оставалась лейтмотивом поэзии Капниста. В написанной в начале 1790-х годов песне он сравнил старое и молодое вино со старым другом и молодой подругой{1019}. В 1791 году он посвятил написанное на случай стихотворение Друзьям моим Гавриле Державину и его первой жене Екатерине{1020}. Когда в 1794 году она умерла, в оде на ее смерть он обратился к ней «милая Пленира, милой друг»{1021}. После смерти Львова в 1803 году возникло стихотворение На смерть друга моего{1022}. Примерно к этому же времени относятся свободные переложения Горация: Другу моему (I, 9) и Другу сердца (II, 6), в которых переосмыслены античные образы, помещенные в контекст современной поэту России{1023}. Затем последовали новые переводы од Горация: приблизительный перевод На смерть друга (I, 24){1024}, посвященный умершему в 1816 году поэту Державину, и точный перевод оды к Меценату Болящему другу (II, 17){1025} в 1820 году. В конце 1814 года Капнист составил гекзаметром, который он вообще полагал не соответствующим русскому языку{1026}, ироническое посвящение «Старому другу моему Алексею Николаевичу Оленину»; этим же размером он написал
Стихи Капниста, посвященные старым товарищам 1770-х годов, созданные при их жизни и после их смерти, свидетельствуют о том, что поэт крепко держался за узы дружбы, охватывавшие также и членов семей, входивших в его ближний круг. Дружба отложила отпечаток на всю его жизнь и стала для Капниста предметом художественной идеализации. Мотив дружбы проходит и через многие другие его стихотворения. В трех различных контекстах выступает дружба в известном стихотворении 1818 года Обуховка, впервые опубликованном в 1820 году. Капнист превозносит не только сельскую жизнь вообще: здесь со всей отчетливостью предстает именно его жизнь в собственном поместье — в согласии с природой и людьми. «Для дружбы есть в нем уголок», — пишет поэт о своем «приютном доме». Ощущая уже свою старость и дряхлость, он передает своим умершим друзьям привет в иной мир и сообщает, что вскоре они увидятся: «Мир вам, друзья! — ваш друг унылый / свиданья с вами скоро ждет…» И в заключение он оставил эпитафию самому себе, пожелав остаться в людской памяти как «друг Муз, друг родины»{1029}.
Письма бросают свет и на реальные обстоятельства этой дружбы: с одной стороны, неодинаковой по плотности общения в разное время, с другой — полной преломлений и отражений. Не говоря о том, что много писем было безвозвратно утеряно{1030}, мы не располагаем свидетельствами, относящимися к решающей, начальной фазе дружбы — петербургскому времени. Естественно, впоследствии письменный диалог друзей прерывался во время их встреч друг с другом. Поскольку Капнист после своей женитьбы в 1781 году жил в основном на Украине, преимущественно — в Обуховке, дружеская корреспонденция служила для него мостом через пространство, отделявшее его от Петербурга, от мест службы или от поместий его товарищей. Поэтому в письмах поэта разлука с друзьями становится объектом рефлексии, а пребывание в сельской местности стилизуется как меланхолически переживаемое уединение{1031}. Юному переводчику Илиады Николаю Гнедичу (1784–1833), принятому в 1807 году в петербургское окружение Державина, он писал в 1808 году: «Вспомните, в каком уголке далеком живу я теперь, вообразите, как приятен в нем отголосок дружества»{1032}.
Письма Капниста к друзьям полны самого сердечного участия и внимания к их повседневной жизни. Поэт откликался на радостные события и на невзгоды друзей, осведомлялся об их здоровье: «Во-первых, прошу меня уведомить о вашем здоровье, житье и бытье»{1033}. Капнист выразил бурную радость, когда в 1786 году Державин был назначен губернатором в Тамбов, поскольку теперь его друг с супругой Екатериной находился всего лишь в 500 верстах от него, что позволяло им навещать друг друга. Немедленно получив от Державиных приглашение в гости, поэт, к собственному его сожалению, смог пережить этот визит только «в мечтах», поскольку все же оставался «привязан к дому и женой, и детьми, и экономией, и должностью, и делами»{1034}. Однако уже в 1789 году критика Капнистом оды Державина, посвященной императрице, и резкая реакция автора на нее стали серьезным испытанием для их дружбы; второй раз — вероятно, в 1804 году — дружба снова была прервана на много лет по какому-то неясному для нас поводу. Только в 1812 году Капнисту удалось восстановить отношения с Державиным. Примирение было закреплено визитом последнего в Обуховку с супругой Дарьей Алексеевной летом 1813 года. Державины, принявшие в свой дом в 1807 году трех дочерей умерших Николая Львова и его жены Марии, начиная с 1813 года присматривали время от времени и за четырьмя сыновьями Капниста, принимая их в своем петербургском доме наряду с другими молодыми людьми. Летом весь дом Державиных переселялся в усадьбу Званка Новгородской губернии{1035}.
Поэт как друг муз
Поэт, искусство поэзии и дружба в горацианской традиции были многократно — хотя и противоречиво с точки зрения логики — соотнесены друг с другом. С одной стороны, Капнист переложил свободно горацианскую оду I, 26: «жизнь и лиру / Любви и дружбе посвящу»{1036}. С другой стороны, поэт характеризовал себя как «друг муз», вновь обращаясь в одном из свободных переложений горацианских од (I, 32) к лире с прописной буквы, как будто это было ее собственное имя: «О Лира, милая подруга!»{1037} В-третьих, дружба между поэтами, вдохновленная и определенная горацианством, была клятвенным сообществом, созданным в интересах искусства. Союзы друзей-поэтов, читателей, искренних критиков и меценатов — объединенные общей программой или не имевшие ее — начиная с 1760-х годов стали и в России, и в Германии «фундаментальной институцией»{1038}. Совета и помощи друзей искали и принимали как что-то само собой разумеющееся, будь то более последовательное рассуждение или изысканная стихотворная строка, подготовка публикации или возможность открыть двери в дом той или иной влиятельной персоны. Совместное служение музам конституировало общественные отношения и исполнялось с религиозной серьезностью и профессиональной дисциплиной даже в тех случаях, когда по дидактическим причинам или из уважения использовались такие литературные средства, как шутка или сатира. Так, Капнист, будучи искушенным знатоком театра, сделал набросок пьесы для домашнего театра своего соседа и приятеля — высокого сановника Дмитрия Трощинского, а распределяя в ней роли, сознательно выбрал для себя свою: «Себе взял роль поэта, ибо таково мое ремесло»{1039}.
Снисходительно и весьма отстраненно, но с полным пониманием друзья реагировали на написанные кем-либо из них на скорую руку, из соображений служебной карьеры, торжественные оды для двора{1040}. Основательная, добротная работа — как поэта, так и критика, — напротив, требовала, по мнению Капниста, времени, спокойствия и свободы от материальных забот. В течение всей жизни он оставался верен усвоенному им еще в юные годы представлению о себе как о друге муз, будучи уверенным в том, что среди равных возможен рациональный диалог о сильных и слабых сторонах каждой работы. Даже по поводу горацианской оды Державина 1797 года (Капнисту) — частью довольно точно переведенной, частью же заметно отклоняющейся от оригинала — он заметил не без жеманства, хотя и с благодарностью, что она ему представляется более удачной, чем другое переложение Горация, сделанное другом (II, 10), — На умеренность. А поскольку такой отзыв показался Капнисту слишком одобрительным, он предложил ряд содержательных и формальных изменений{1041}. Весной 1813 года Капнист с большой симпатией похвалил патриотическое стихотворение своего сына Сергея о наполеоновском вторжении, падении Москвы и спасении отечества. Вместе с тем, отправляя сыну рукопись, он снабдил ее многочисленными
Античный риторический топос «аффектированной скромности»{1044}, смирение перед величиной стоящей перед ним задачи, самокритика и саморефлексия, а также самоирония в подражание Горацию{1045} отличали репрезентацию собственного поэтического труда в «автобиографических» трудах Капниста и письмах, направленных друзьям-поэтам, меценатам и высокопоставленным персонам. Этот труд в принципе не мог быть легким, он должен был быть тягостным. В посвящениях и сопроводительных письмах к своим сочинениям Капнист просил прощения, ссылаясь, по принятой формуле, на «бессилие музы моей»{1046}.
Тем не менее в переложениях горацианских од, таких, например, как Предпочтение стихотворца (I, 1) и О достоинстве стихотворца (IV, 8), можно различить гордость поэта за свои художественные достижения{1047}. В переводе, названном К Мельпомене (IV, 3), поэт с уверенностью рассчитывает на общественное признание своего труда: «Но эолийскими стихами / Он будет славен меж творцами; / Столица мира, Рим, уже меня в причет / Певцов приемлет знаменитый…»{1048} Даже если такого рода пассажи нельзя рассматривать как непосредственные высказывания Капниста о самом себе, их следует учитывать как контекст его отзывов о собственном поэтическом несовершенстве. Во всяком случае, в сравнении с образцами античной, западноевропейской и русской литературы даже тематика «аффектированной скромности» подтверждает, как его волновал вопрос о своем месте в европейской поэтической традиции. С годами все более беспокоясь о своей посмертной славе, Капнист был готов тем не менее смиренно довольствоваться скромным, даже провинциальным положением в памяти будущих поколений, чтобы тем более уверенно занять это место. Тяготы поэтического труда обязательно должны быть вознаграждены бессмертием — «долговечным памятником». Подобно Ломоносову, Державину, Востокову Капнист — а за ним позднее Пушкин и другие — перевел на русский язык оду Exegi monumentum (III, 30){1049}. Из двух значительно отличающихся друг от друга редакций только одна была опубликована при жизни поэта — в 1806 году: «Я памятник себе воздвигнул долговечный; / Превыше пирамид и крепче меди он…»{1050} Более раннее и в то же время более вольное переложение, найденное в архиве Державина, было опубликовано в собрании сочинений Капниста лишь в 1960 году: «Се памятник воздвигнут мною / Превыше царских пирамид, / И меди с твердостью большою, / Он вековечнее стоит»{1051}.
Горацианская философия жизни и христианство
Горацианские оды стали популярными прежде всего благодаря содержащейся в них традиции философских, в основном греческих по происхождению, принципов — простых жизненных мудростей, заключенных в совершенную форму: помнить о конечности человеческой жизни, наслаждаться каждой минутой, но ответственно использовать ее, не гнаться за земными благами, но довольствоваться правильно понимаемым собственным интересом{1052}. Именно потому, что жизнь и творчество Горация в европейской традиции не во все времена считались созвучными христианской морали, следующее утверждение В. Буша применительно к России просто озадачивает: «Почти не было эпох, когда Горация не признавали бы философом жизни, о чем свидетельствуют переводы его од»{1053}. Такой вывод несомненно правилен, когда речь идет о периоде расцвета горацианства в России, о столетии от Кантемира до Пушкина, на которое пришлось творчество Капниста. Это время было отмечено значительным влиянием европейского Просвещения «с его акцентом на разуме и морали», выдвинувшим «на передний план подход, в рамках которого поэт понимался в первую очередь как моральная инстанция»{1054}.
Переложения Горация, выполненные Капнистом, тоже распространяли элементы античной моральной философии. Уже упомянутые высказывания о скромности поэта встраиваются в общий горацианский контекст добродетели, складывавшийся из ограничения личных притязаний: «Честей я не служу кумиру, / Ползком я злата не ищу; / Доволен малым — жизнь и лиру / Любви и дружбе посвящу»{1055}. В травестийном по духу свободном переложении Горация под названием Желания стихотворца (I, 31) поэт отвергает стремление к высоким прибылям от сельской экономии и внешней торговли и ограничивает собственные желания самым простым — хорошим здоровьем, бодростью духа и миром в душе{1056}. В целом топос отказа от богатства и осуждения алчности находит у Капниста свое выражение в переложениях од Горация с тематическими названиями: Ничтожество богатств (III, 1) и Против корыстолюбия (III, 24){1057}. Горацианская ода Умеренность (II, 10) рисует позитивный образ — осторожного парусника, держащего срединный курс между рифами в открытом штормовом море, — и, восхваляя невзыскательную жизнь хотя не в золоченом дворце, но и не в бедной хижине, рекомендует соблюдение меры, aurea mediocritas. О популярности именно этой оды в России говорит тот факт, что В. Буш смог обнаружить двадцать четыре ее русских переложения. Среди них одно принадлежит и Капнисту, а центральными для его понимания являются строчки: «Кто счастья шумного тревоге / Средину скромну предпочтет, / Не в златоглавом тот чертоге, / Но и не в хижине живет»{1058}. Ранее, еще в конце 1790-х годов, Капнист переложил горацианскую оду Весна (I, 4), в которой использовалось как раз противопоставление золотого дворца и простой хижины с целью напомнить о равенстве всех — бедных и богатых — перед смертью{1059}. Таким же образом carpe diem — эпикурейское напоминание о смерти из горацианской оды I, 11, цитировавшейся еще Сумароковым и Державиным, было в свободной форме переведено Капнистом: «Миг, в который молвим слово, / Улетел уже от нас: / Не считай на утро ново, / А лови летящий час»{1060}. Подобным же образом звучит эта тема в оде Другу моему (1,9) начала 1800-х годов: «Что завтра встретится с тобою, / Не беспокойся узнавать; / Минутной пользуйся чертою; / И день отсроченный судьбою, / Учись подарком почитать»{1061}, а также — хотя и несколько сжато — в переработанном в 1818–1819 годах свободном Подражании горациевой оде (II, 16): «Когда ты в радости сей день, / О завтрашнем не суетися…»{1062}.