Двойная радуга (сборник)
Шрифт:
– Вы едете? – нахожу я для Гоги слова утешения.
– Еду, – отвечает мне Гоги благодарно.
– А как же ваш… этот?
– Сказали, завтра увезут обратно. Пускай здесь побудет. («…абратна. Пускай здесь пабудит!»)
На четырнадцатом щелчке я выхожу.
Минут тридцать насыщаюсь в ожидании чего-то развлекательного: звонкой истерики, стекольно-посудного гнева, басистых рыданий, наконец. Однако Гоги суицидально тих, не скрипит паркетом, не плещет водой. «Ну, значит, лежит. Или висит», – решаю я.
Анекдот с телевизором выбивает меня из обычного вечернего оцепенения.
Итак, сложившиеся обстоятельства
Волоку себя к ближайшему бару, вяло надеясь на невиданное беспутство в рамках разрешенного законом одного бокала. Пешком идти лень. Из машины выходить тоже лень. Возвращаться домой – не страшно, но глупо. «Старая идиотка!» – говорю своему отражению в шоферском зеркале. Отражение смотрит на меня моими глазами и настоятельно требует припудриться. Всякий жест по прихорашиванию сопровождаю злым комментарием. Уж мне ли не знать, сколь горька пилюля этих одиноких барных развлечений! Посижу у стойки часок, да и поеду домой, подвывая от тоски. Сама себя высеку – стану жить дальше, колотить в барабанчик, не отвлекаясь.
Вношу припудренное лицо в затененный, обжитый мужскими затылками зал. Вместо музыки в придорожном американском баре горланит бейсбольный матч. Синие сражаются с красными: суетятся, толкаются, бегают, ткут неведомые мне узоры. Правила игры неясны, победитель неинтересен. Я смотрю на экран опрокинутым глазом только лишь с тем, чтобы хоть как-то оправдать бесцельное сидение на барном насесте. Мне не охота декорировать физиономию приглашающим оттенком. У меня нет сил на трудоемкую вышивку мелким бисером кокетства.
– Дайте-ка мне французский поцелуй и бокал вина! – выдавливаю я лучшую остроту дня. Небанально бородатый бармен, похожий на одичавшего Авраама Линкольна, забрасывает в чашку кофе ароматные пикантности, следуя рецептуре «французского поцелуя». Кабаретная развязность названия уже не смешит пожилого Авраама. Облизанную шутку он отбрасывает, как надоевший леденец.
От вина и вздернутого приправами кофе неожиданно размякаю. Мне никто не нужен. Такая вот у меня душевная драма! И даже ты, славный парень в ирландских конопушках, – нет, не нужен, хоть я и цапаю соленые орешки из твоей миски. Не о чем нам, парень, говорить. Что у нас
За два глотка до неизбежного дна бокала начинаю сожалеть о разбойно украденном у сна часе. Расплатившись за кутеж, сползаю со стула, нащупываю ногой упавшую набок туфлю, встаю, делаю шаг к двери и вижу – второй раз за вечер – соседа Гоги, здравствуйте, я ваша тетя, да-да, вечер добрый, а я вот тоже решила тут отдохнуть, нет, не часто, иногда, знаете, перед сном, а вы? совсем впервые? надо же, удивительно, ну конечно, присаживайтесь…
Нет, это не дежавю. Это просто свинство! Глупый Гоги, сутулый, как креветка, нелепый, как орфографическая ошибка, оказывается, способен на те же, проделанные мною, телесные зигзаги по тому же душевному поводу!
Сижу, подперев щеку, разглядываю завитки разноцветных, случайно покрашенных, плохо промытых волосков на Гогиной руке.
– А знаете, – щебечу, – в этом баре есть один официант – он сухорукий лилипут!
– Какой?
– Сухорукий. И совсем лилипут. Очень неудобно. Рука сухая, столики высокие.
– Почему его взяли?
– Ну а как не взять? Потом, он уже приноровился. Я сама пару раз видела: ходит шустро, тарелки-стаканы носит. Нормальная человеческая единица. Только низенький такой.
– А зачем о нем говорим?
– Не знаю. На руку вашу цветастую смотрела, вот и вспомнила.
– Как?
– Руку вашу… я говорю, руку вашу…
– Слушайте, плохо слышно! («Слюшайте, плохо слышна!»)
Я вплетаю бестактную прыскающую усмешку в шум бейсбольного ликования. Синие одолели красных, стадион жужжит, мужские затылки ослабляют натяжение, шипит пивной кран, густеет воздух в отсеке для курящих, невзрачная хвостатая официантка несет вечерний бутерброд кому-то голодному в темный угол. Из темного угла торчит правая кеда, закинутая на левое колено. Провожаю бутерброд сосредоточенным и бессмысленным взглядом. Правая кеда встречает еду учащенным потряхиванием, обнаруживая способность к взволнованности и даже сердцебиению.
– Давайте поедем, – говорит Гоги.
– Домой?
– Нет. Не домой. Куда-нибудь. В отель. Не домой.
– Тут поблизости только «Хилтон».
– Тогда в «Хилтон».
Недолго препираемся, мол, к чему такие траты, живем рядом, да, пусть будет красиво, но вообще-то неразумно, совсем не знаем друг друга, хорошо, знаем, но этого мало, ну согласитесь, да, можем позволить, нет, вы правы, ха-ха-ха, действительно, как в голливудском фильме, а знаете, поедем, ой, кажется, на улице дождь, да, в самом деле, ничего, парковка рядом, добежим!
Летим в «Хилтон» – два заплутавших на пути из холодной отчизны в теплый рай гуся. Один серый, другой синий. Сумеречный дождь топочет по стеклу, длинными нитями блестит в фонарных лучах, тонкими иглами колет пустой февральский ландшафт. Удивляюсь тому, сколь гармонична погода нашим надеждам на быструю приязнь, из которой, по замыслу, должны родиться деликатные ласки, поцелуи, вторжения и малословные диалоги после вторжений. И еще умиляюсь воспоминаниям о брошенном на подступах к вознесению телевизоре – торчит там, горемыка, камнем в поле, ждет хозяина. А хозяин его на ковре надменного «Хилтона» скособоченным английским языком пытается выяснить: во сколько обойдется безвестному грузинскому художнику, вернее, нью-йоркскому маляру и его соседке комната на одну ночь, да, на одну, нет, без завтрака, да, одна кровать, да, заплачу сейчас, а почему получается больше? ах, еще налог!