Двойной узел
Шрифт:
Мухомор судорожно вздохнул, прикусил губу. Сказал глухо:
— Мне теперь даже вспоминать о тех делах страшно. Всю жизнь в страхе за них прожил — вдруг, думаю, докопается кто. А теперь вот — хоть и боюсь, а все полегшее как-то. Ну, уговор в силе, значит? — осторожно спросил он. — Насчет признания, помощи следствию и прочее. Замолвите словечко?
Филимонов вопросительно глянул на капитана. Тот кивнул.
— Чертулов, значит, я, Павел Кириллович. Из местных — все здесь жил, за некоторыми изъятиями. Я в эту блатную бучу своей волей влез. Вроде все парнишки свои были — играли вместе, тому подобное, глядь: один на фабрику пошел, другой учиться, третий в красные командиры навострился, четвертый на углу стоит, «перышком» играет — вроде меня! Компания поначалу большая была, да мы уж лет в пятнадцать на свою тропочку втроем скатились — я, Леха Чибис, да Гено Ряха (ряшка здоровая была, красная — вот и прозвали). Валька Хан нас к себе сманил — он уж тогда вовсю среди воров крутился и срок успел отбыть; в нашем дворе жил. А песни пел — плакали мы, бывало. До того любили песни его слушать — я, Леха да Гено. А он попоет-попоет, потом на лавочку с нами сядет и давай про блатную жизнь рассказывать. Скокари,
Семакин, тихо пристроившись в уголке на табуретке, слушал. Когда Чертулов перешел к рассказу о своих похождениях с неизбежными «марухами», «малинами», капитан с трудом подавил вспыхнувшее раздражение. Но перебивать Мухомора капитан не стал — пусть выговорится. Ничего не сказал старый уголовник о том животном, сосущем страхе, что преследует находящегося на свободе преступника и ежесекундно напоминает о неизбежной расплате. От него никакие «марухи» не спасают. А расплата — она все равно придет, никуда от нее не денешься.
Так было и с этими тремя. Месяца четыре — больше редко бывает, это Семакин тоже знал! — срывали они «сладкие» плоды блатной жизни: воровали, пили, смеялись над работягами: вот, мол, ты работаешь, горб надрываешь, а я в один миг — раз! — и урвал труды твои!
— …Первым посадили Генку. Три года. Почти сразу Вальку Хана зарезали. Свои же. Тут Леха Чибис и говорит: «Мура все, что Валька говорил. Мы с тобой уж второй год пошел, как воруем, и законы знаем, и все, а где ты видел, чтобы у воров дружба была? Вот мы с тобой сидим, пьем теперь, а случись что — топить друг друга начнем, только так! Вор вору — волк всегда должен быть, иначе он — сморчок! А шайки, баны, хазы наши, куда мы вместе сходимся, это для того, чтобы показать, как мы друг друга любим, когда вместе льем? Тьфу! Потому и собираемся, что никто порядочный с нами пить не будет. Ты не думай — я ни о чем не жалею, нам теперь назад дорога все равно заказана — враз дружки порешат. Мне жалко только, что не по той дорожке пошел — ширмач, ха! Мне бы побольше дельце состряпать, чтобы много сразу взять и — запасть до поры до времени. Я бы тогда ни перед чем не остановился — по трупам, по трупам бы полз!» Засмеялся я: да где уж нам! Настоящее-то дело — вон его сколь готовить надо, да вдруг сработаешь его, а тебя к стенке. Лучше уж потихонечку. Взглянул Леха только — как помоями облил. «Ты, — говорит, — Мухоморина, всегда убогим был, ну и живи как хочешь! А мое нутро простору теперь просит». И ушел. После того как-то не очень мы с ним. Тем более — через полмесяца меня «определили».
В общем, встретились мы с Чибисом на Беломорканале. Это уж у меня, дай бог памяти, третья судимость была! Он такой же все: хитрый, страшный. Выйду, дескать, покажу я им. Запоют! И вот говорит мне как-то Леха: «В побег надо, Пашка, идти». Начали готовиться.
Зимой дело было. Прокрались к машине, накидала на нас братва мусору с верхом — лежим, задыхаемся. Потом потряслись. Выехали из лагеря. По дороге шофер остановился. «Вылазьте!» — кричит. Вылезли, рады не рады. Сразу в лес шуганули. На тропинку выбрались, идем. Вроде днем ничего было, а к ночи — ужас как прихватывать стало. А тропка — ни дна ей ни покрышки! — все вьется да вьется себе. Слышь, говорю, Чибис, опорки мои распались, стой, перевяжу! Рубаху я изорвал, подметки подвязал, чтобы подошвы не отпали. А Леха: скорей, скорей! Даже передохнуть не дал, опять побрели. А пальцы-то на ногах у меня наружу выскочили, хряпают по подошве, как деревяшки. Взвыл я: видно, говорю Чибис, и кончиться мне здесь, уж ты один давай, дома будешь — мамане привет передавай, сын-то мол, Пашка-то… Чибис ко мне подошел, а я на снегу сижу, встать не могу. «Да, — говорит, — Мухомор, настигла тебя твоя доля. Ну, давай тогда! Не поминай лихом». Ушел, гад. И такая злоба меня взяла! Нет, думаю, Мухомор, негоже так жизнь-то отдать, постараться надо! И пополз по тропке. Рукава от телогрейки оторвал, ступни в них сунул. Сколько полз — не помню. Может, два часа, может, три. На дорогу тропка выскочила. Я тогда посередине-то лег. Место там людное, хоть на миру смерть приму. И уснул. Очнулся — лошадь надо мной храпит. Мужики какие-то бежат, орут. И загремел я обратно в лагерь, да еще срок за побег набросили…
Освободился Мухомор весной сорокового года. Поселился у матери, устроился работать в сапожную мастерскую. Кто знает, как бы жизнь у него повернулась, не встреть он летом на толкучке Чибиса! С усами, в диагоналевом пиджаке, в галифе. Сразу и не узнать. Подкрался к нему Мухомор сзади, по плечу — хлоп! Чибис аж присел.
Пошли в пивную, выпили. Чибис говорит:
«Слушай, Мухомор, я за то, что сделал, перед тобой извиняться не собираюсь. Что толку вдвоем подыхать? А теперь — сколько ты за это дело получить хошь? Тыщу, полторы, две — ну? Помнишь, я тебе про свое дело толковал: раз, мол, — и в миллионщики. Устроился теперь в одно место. Так что есть деньги, есть! Ну, сколько тебе?»
Поломался Чертулов, поломался, да на трех тысячах и сдался. Рассказывая это Филимонову и Семакину, он тоскливо вздохнул, виновато юркнул взглядом по их лицам, добавил тихо: «Слабый человек, куда деваться!» — И продолжал: — С той поры начал Чибис ко мне заходить. Он на железной дороге тогда работал — чего-то там принимал, отправлял, связи с другими городами имел — и бакшиш, понятно. Вот как-то вечером стучит. Открыл ему, а он в окошко через занавеску уставился — на двор смотрит. Постоял так минут десять, потом от окошка отошел и говорит: «Вроде отвязались. Ну, Пашка, давай по-быстрому, теперь сюда вот-вот нагрянут. Залетел я! Ты бумажки эти возьми, — из-за пазухи кипу бумаги вынимает, — и спрячь подальше, чтобы никто и подумать не мог. Если меня с ними возьмут — конец! До скорого!» И выскочил. Минуты через три слышу — шум, стрельба. Ну, думаю, Чибис, хлебать тебе опять баланду! Бумаги кирпичом в печке заложил, замазал, побелил, все честь по чести. И стал потихоньку Чибиса забывать. Тем более что скоро новый дружок у меня объявился — Петя Чушка, киномехаником в кинотеатре работал. Летом война началась. Тут уж кто бы плакал, а мы — нет. По слабому здоровью нас на войну не берут. Особо крупно не работали, но не голодали. Не голодали, да.
Как-то летом сорок третьего, придя вечером домой, Мухомор обнаружил, что дверь его дровяника взломана. Зашел туда — подымается навстречу мужик, грязный, ободранный.
«Привет, Мухомор! Не узнаешь? Ряха я».
И был разговор. Ряха поведал свою горькую жизнь: и то, что в побеге уж скоро месяц — с дружком сбежал, друга в лесу оставил, а сам сюда, и то, что познакомился в тридцать девятом на пересылке в Свердловске с одной здешней девахой, адрес дала.
«Придется тебе, Мухомор, завтра по этому адресу наведаться. А потом подходи к смолокурне — помнишь, маленькие куда бегали? Да осторожнее, а то дружок у меня отчаянный — пальнет из нагана, не дай бог».
— А далеконько идти пришлось. На окраине я этот дом нашел. Барак двухэтажный. Захожу в комнату. Тип какой-то живехонько оболокея, мимо меня юрк! Я записку Ряхину бабе отдал. Гляжу: на столе бутылки.
— Весело живешь, хозяйка!
Махнула она рукой:
«Да… Привязался вчера — пригласи да пригласи! И отказать не могла — завскладом, как-никак, по нынешним временам дело такое, считаться надо! Выпить хошь?»
Дернули мы по стопцу. «Теперь, — говорит, — я на работу одеваться буду, а ты расскажи, как и что». Тут я в разведку решил пойти. Ты за что, спрашиваю, сидела? «О, какие подробности, — она мне поет, — да неужто вы наперед не знаете, что вам женщина скажет? Злые люди дела делали, а она ни при чем была». Поглядел я на нее, нет, не похоже, чтобы за тебя делали. Скорей ты под монастырь подведешь, тюлька! Она на тюльку походила: телом плотненькая, а лицо худое, нос острый, зубки маленькие. «Да ты, — говорит, — не темни, ты про дружка моего рассказывай. Где, что, как?» Некогда теперь, — отвечаю. На работу идти надо. А вот вечерком, часиков так в восемь — встретимся, пожалуй! Условились мы о месте и разбежались.
Вечером они втроем: Мухомор, Чушка и Нинка — пришли к смолокурне. Ряха встретил их с дружком по побегу — Офоней. Выпили впятером. Ряха говорит: «Надо нам свое дело шуродить!»
И начали они «шуродить». Совершат мелкую кражонку — и затаятся. Ряха стал жить у Нинки — крепкая у них тогда, по Мухоморьему домыслу, любовь завязалась. Так и лето прошло.
— Сижу я как-то вечером дома, — продолжал Мухомор, — вдруг в фортку стук-стук! Я занавеску отдернул — стоит за окном военный, звездочки на погонах посверкивают. Смеется, рукой машет: открой! Я в сенки вышел, спрашиваю: вам кого? Да мне бы, мол, гражданина Чертулова такого повидать, дело к нему имеется! Открыл я дверь, а он меня отпихнул и в комнату. Я за ним. Вот, думаю, еще напасть на мою голову. А он повернулся: «Не узнаешь, Мухомор? Нехорошо, брат». Я онемел: Чибис! С чемоданчиком, в погонах старшего лейтенанта, с усами. Верно, — говорю, — люди толкуют, видать, что на войне быстро растут, не успел я оглянуться, как ты старшим лейтенантом стал! А он усмехнулся, на лавку меня толкнул: «Мухомором ты был, Мухомором и остался. На войне, брат, не так просто. Кто быстро растет, а кто — быстро умнеет, понял? Я вот поумнел, к примеру». В карман гимнастерки полез, документик достает. Я книжечку раскрываю: карточка вроде Чибисова, а вроде нет. И фамилия другая, я сразу ее не запомнил. Начал я тут догадываться, что к чему. Спрашиваю: что, похож был? Уж так, говорит, похож был, что и поверить трудно. И рассказывает. После лагеря попал Чибис на фронт и — на передовую. На третьи сутки грохнулся возле него снаряд. Очнулся уж в госпитале. Сперва думал, помрет, потом отлеживаться стал потихоньку. Тут уж и мысли разные появились. Первое — судимость снята, потому как до первой крови. Второе — в госпитале времечко есть оглядеться, подумать. Он того старшего лейтенанта приметил, еще когда с Курской дуги народ к ним поступать стал. Положили его в ихнюю палату, плох он тоже был, а мест тогда не выбирали, где свободно, туда и неси! Офицеры, солдаты — все вместе. Поглядел Чибис на него, усишки снова начал отращивать. А уж как этот старший лейтенант очнулся, они вообще друзьями стали — не разлей вода! Признавали, что схожи, но не путали, нет. Привыкли, видно. Опять же — говорок разный. Начали Леху на ноги подымать, к выписке дело подводить, а он и так, и сяк — то застудится, то ногу подвернет. Стали ребятишки косо поглядывать. А ему-то что! Охота в это пекло… Наконец дождался! Приходит этот старлей как-то в палату, расстроился: «Списывают меня, ребята, вчистую. Из-за контузии». А у Лехи аж круги перед глазами: списывают! Вчистую списывают! Подождал, пока офицеру комиссию окончательную не провели, да и толкует: «Разрешите, товарищ старший лейтенант, до станции вас проводить, все ж таки с одной палаты, скучно мне с вами расставаться, я уж и бутылочку припас». Тому и приятно, что уважают. Да я, дескать, не против с фронтовиком после госпиталя посидеть, я вот — домой еду, а тебе еще — шагать да шагать! Ну, Леха ему вкручивает: «Вы документы оформляйте пока, а я вас — вон в лесочке подожду». Пошел старлей под вечер из госпиталя, а Леха навстречу. Тот обрадовался: о! не забыл! Ну как, мол, — здесь прощаться будем или как? До дороги, дескать, дойти надо, там в лесочке и дернем! Ладно. Оттопали три километра — вышла тропочка к полотну. Отошли они в сторонку, сели, стали выпивать. А тот, дурак, радуется: меня, дескать, дома мамка с женой ждут, снова в своей деревне буду, поля у нас богатые, засею тем летом, хлеб ростить буду — вам, стране. Деток народим… Говорит это он, а Леху аж трясет: нервничает, оно понятно. Встал офицер, пошел вперед Чибиса. А Леха ма-аленький прутик железный припас. Ну, пруточек этот из сапога достал и — в темечко. Переодел лейтенанта в свою робу, с документишками кой-какими, чтобы уж сомнений не было, сам в его одежду переоделся. Подхватил его барахло и — на вокзал! Взял билет, чин чином до Москвы докатил, оттуда — на Горький. А с Горького — сюда махнул, уж на перекладных. Вот такие были дела…
Я Чибису сказал, что Генко Ряха здесь. Он аж подскочил: «Как здесь? Давно освободился?» Да какое освободился! Так, вроде тебя. С одним корешом. Рассказал я ему все наши дела, и легли мы спать. Утром он говорит: «Давай сюда бумаги мои». И ушел. Пришел вечером, поздно, приказал собирать завтра весь шалман.
Назавтра вся банда собралась на смолокурне. Чибис был краток:
— Моя бывшая краля теперь счетоводом на хлебокомбинате работает, знает, куда и когда любая машина с хлебом пойдет. И на железной дороге друзья есть. Остались. Любой товар куда надо переправят. Поняли, нет?