Двойной узел
Шрифт:
— Сама я вам ничего не скажу. Мы уже после войны в эту деревню приехали, когда мужа механиком сюда направили. А Макуриных у нас — треть деревни. Вам, наверно, к Анне Прохоровне надо: у нее сын где-то на войне затерялся, я слыхала.
Домик у Анны Прохоровны Макуриной был старенький, но аккуратный, ухоженный, с черемухой и сиренью в палисадничке.
Сама она сидела на крылечке и кормила кур. У ее ног крутился и шипел на кур серый котенок, которого норовил долбануть обшарпанный петух. Старушка смеялась, щурилась, била петуха по бокам маленькой узловатой ручкой.
— Был, был у меня сынок. Сереженька, мил-свет. В трудные годы родила я его, растила — лихие, голодные. Один он у меня был, не было больше ребят. Так мы втроем и жили: муж мой, Гриша, да Сережа. Стал он вырастывать, в школу бегать. Отбегал четыре года, хотел тут отец к делу его приспособить, да я отстояла: худенький, говорю, да маленький,
Окончил он эту школу, приехал, Гриша и говорит: «Ну, Серега, ты теперь — мужик, пятнадцать лет, давай работать пора!» У нас уж в это время колхоз был, устроили его учетчиком, по причине грамотности. Вот работает он летом, вдруг приносит ему почтальон бумагу из комсомольского райкома. Пришел он домой: «Надо, мамка, ехать! Вызывают». Зачем это, думаю, Серега мой большому начальству на глаза попался? Перекрестила его на дорогу — уехал. Приезжает на другой день — веселый такой, документ какой-то показывает — вот, мол, мамка, в техникум меня отправляют, на агронома учиться. Сникла тут я. Как же, говорю, так, Сереженька, не успел приехать — опять от матери уходишь. Да будь она, учеба эта, проклята, если родное дитятко от мамки отрывают. Ну, теперь, дескать, мам, никуда не денешься — не могу я комсомольскому решению наперекор пойти. Ладно. Повздыхали мы с Гришей, да давай сына опять в дорогу собирать. Начал он в техникуме учиться. Техникум в соседнем районе был, так наезжал он к нам и летом, и так. Летом в нашем колхозе работал. Бегала я тогда за ним… Чуть уйдет куда, я уж заполощусь, бегаю по деревне, Сережка! — кричу. Смеялись бабы, да больно мне нужно! Гриша тоже его больно любил, хоть и не баловал: он строгий был мужик. А только помню: колол он дрова, вдруг Клавдийка Ромашова бежит: ваш, говорит, Сережка с лошади сейчас брякнулся! Я на крыльце сидела, так со ступенек сразу на землю и кувырнулась. А Гриша — это уж мне потом Клавдийка рассказывала — белый стал, топор зачем-то схватил и со двора выбежал. Бежит к речке, а навстречу ему из-за угора Сергей поднимается. Увидал его Григорий, выронил топор, заплакал и поплелся домой. Сережка топор подобрал, во двор принес, ко мне подошел, погладил: «Да не реви ты, мамка! Эка — думали, лошадь меня убить может. Я вообще, мамка, думаю, что всегда жить буду». И смеется. Взглянула я на него, еще пуще заголосила. Вот какие были дела.
После техникума в армию его призвали. Отслужил он свое, приехал обратно, в наш колхоз. Красавец стал совсем, два треугольника в петлицах — это я, говорит, мамка, младший командир! Пристали мы тут с отцом к нему, как с ножом к горлу: женись да женись! Охота было, чтобы он и с нами немножко пожил, да и внучонков уж хотелось. Девчушка хорошая у нас на примете была — Любашка Федосова. Да он нас и слушать не стал, сказал — нет! И все. У него, оказывается, когда в армию уходил, девушка оставалась — дружили они, когда Серега в своем, а она в педтехникуме училась. Ждать его обещала, а когда уехал — замуж за тракториста из деревни, куда работать послали, вышла. Вот он и загоревал. Ездил к ней туда зачем-то. Молчаливый, угрюмый такой вернулся. Ну, ладно. Стали мы опять втроем жить. За сына нам уж почет в деревне был — самостоятельный парень, работящий, да и ученый агроном, как-никак! Какое-то время с нами пожил — отошел немножко. На вечерочки стал похаживать, дома иногда не ночевал. Но мы с Гришей знали, что он парень не вертоватый; поругаем его, бывало, хотя… чего там, дело молодое!
Год так-то и прожили — финская началась, опять Сереженька от нас ушел. Вернулся через полгода, рассказывает: вот, дескать, и повоевать не удалось, отправили на курсы при какой-то военной школе, выучили на это… как его… один кубик в петлице! Командир стал — побольше, чем был. Ну, тут уж он совсем умницей приехал. «Надоело, — говорит, — мне, мамка, такое дело, устал я один жить. Жениться, что ли?» Переглянулись мы с Гришей — укатали сивку крутые горки! Чего ж, женись давай. «Если так, — говорит, — сватайте невесту!» Да кого? — спрашиваем. «Только бабку Ягутиху да тому подобных не сватайте, а так — дело ваше».
Стали мы с Гришей думать. Любашка Федосова замуж вышла, уехала от нас. Девки — вроде у всех парни есть, другие нам самим не нравились. Потом Гриша говорит: «Слышь, Ань, толкуют, в Стикино новая избачиха приехала, ты не видела ее?» Нет, говорю, не видела. «Я думаю, мол, девка грамотная, поглядеть на предмет изъяну, да — чем не пара?» Собрались мы с ним в Стикино на другой день, потопали. Пять верст до него. Бойко дошли. Дождались, когда избачиха придет читальню открывать, зашли вместе с ней. Познакомились. Ну, так смотрим — все на месте, не худа, нет, не худа. На разговор бойкая, однако держится просто — тетя Аня да дядя Гриша. Книжки какие-то нам дала — сидим, картинки смотрим. Вечереть стало, глядь: Никита Дульцев пришел, комбайнер тамошний, тоже парень холостой. Сидит, на нас
Пришли мы домой, уложила я Гришу спать, Сергею говорю: мы, Сережа, в Стикино ходили, там тебе избачиху, Надюшку, сватать надумали. Подумал он, покурил: «Да сватайте! Не знаю ее, правда, ну, вам перечить не буду! Делайте, как хотите, бобылем жить тоже неладно». На другой день одел костюм, фуражку армейскую, сапоги начистил — опять в Стикино двинулись. Втроем уже. Просватали девку, в сентябре свадьбу сыграли. Зиму вместе у нас в избе прожили, на другое лето строиться Серега с Надюшкой собирались. Ладно они жили. Веселые, молодые — как-то быстро друг к другу примкнулись. И нам веселей стало: вчетвером-то куда как лучше, да и родители ее к нам наезжать стали, гоститься, смотришь — и мы к ним заглянем. Куда как хорошо! Я раньше-то думала — как сыночка в чужие руки отдавать? Поди, вся со снохой изгрызусь от ревности. Да куда там! Не то что по воду сходить — пол ей вымыть не давала. Тем более, она скоро понесла. Совсем ладно. Родила она в мае сорок первого парнишоночку — вот праздник-то был! Из нас четверых никто, наверно, так хорошо никогда не живал, как тем маем…
В июне, в воскресенье-то, сват со сватьей к нам приехали: внучка повидать. Отстряпались мы, поели. Часа в три за деревню с гармошкой вышли, расположились, посидели, глядь: по дороге из Стикина трактор пылит. Зачем это, думаем, к нам мужики в воскресенье едут? Серега бегом на дорогу кинулся: может, на полях беда какая? Вышел на дорогу, трактор остановил, покричали они чего-то с трактористом друг другу, да мы не слышим, трактор заглушает. Смотрим: обратно Серега бредет. Понурился. Подошел. Война, говорит, началась. С немцами. Давай мы тут голосить! Надюшка Володьку мне отдала, повисла на Сереге-то, воет! А он ее посадил, сам рядом уселся. Гляжу: смеется. «Да что! — говорит — бабы! Дело-то ясное, как репа. Малой кровью, могучим ударом! Может, и повоевать-то опять, как в финскую, не успею. Воете тут, понимаешь…»
Через неделю проводили в район, до военкомата. Отправили нашего Серегу на войну. А в августе Грише повестка пришла. Уехал он, родной мой. Сорок пять лет ему было. Зимой, в декабре, похоронку я на него получила. Сжались мы с Надюшкой, притихли. На мальчонку и дыхнуть боялись — до того его берегли. Да, видно, пришла беда — отворяй ворота. Застудили Володьку, помер он у нас… Совсем худо стало. Придем, бывало, с Надюшкой вечером с работы — она уж тогда вместе со мной в колхозе работала, — воем, воем. Одна радость осталась — письма Сережины. Он нам часто писал. Все бодрился: ничего, мол, бабы, вот выгоним фашиста — опять вместе будем. Только смерти Володькиной долго нам простить не мог. Какие, мол, вы мать с бабкой, если сына моего уберечь не сумели…
Потом из госпиталя письмо пришло. Ранен, дескать, но не сильно, — правда, не написал куда. Фотокарточку послал — с медалью, с двумя кубиками. Деньги по аттестату к нам от него приходили. Скоро опять из действующей армии стал писать. Два ордена да еще медаль получил. Весной сорок третьего опять карточка пришла — в погонах с тремя звездочками, два ордена, две медали — ох красавец! А как летом сорок третьего под Курском бои начались, долго от него весточки не было. Пришла лишь в сентябре, в начале. Почерк не его — испугались мы. Смотрим, однако, от Сергея письмо. Сам писать не может, сестру милосердную упросил, лежит в госпитале, контужен сильно, но; живой. Доктора, мол, хвастаются подчистую списать, да я несогласный — бежит немец-то, самое время его бить, нельзя мне это упускать! Вздохнули мы с Надей — живой, слава богу! Вскоре еще письмо получили — сам написал, так накарябал, что и разобрать трудно. Руки, мол, трясутся, ноги дрожат, в голове звенит — трудно писать, бабы. Похоже, спишут меня, домой ждите теперь. Как солнышко засверкало. Обнялись мы со снохой, поревели от радости. Стали Сережу домой ждать. Опять весточка пришла, последняя: завтра выписывают, ждите! В конце сентября пришло, а написано было, как сейчас помню, восемнадцатого числа. Ждем-пождем. Ждем-пождем. Неделя прошла. Вторая. Стало у меня сердце западать. А как третья неделя минула, взвыла я, свету не взвидела! Написали мы с Надей письмо на госпиталь. Ответ пришел, что выписали моего сыночка из госпиталя девятнадцатого числа сентября, отправили по месту жительства. Потерялись мы с Надюшкой — что же это такое? Куда он деваться мог? Опять стали ждать, да вот до сих пор и ждем…