Двуликий Янус
Шрифт:
Узнав, что им интересуются органы НКВД, профессор растерялся. Первая мысль была о работах, о ходе исследований. Он решил спрятать все расчеты, всю документацию, передать Миклашеву — мало ли что. Тот понял его с полуслова: еще бы, они старые друзья.
Все в тот день валилось у него из рук. Он ушел пораньше домой, а там его ждало новое испытание: крайне взволнованная жена сообщила, что с одним из их постояльцев, Гитаевым, стряслось нечто ужасное — арестован, погиб; Малявкин же забежал на минуту и, сообщив о несчастье, скрылся. Рассказ Петра Андреевича, что и им интересовались, Ева Евгеньевна встретила как нечто
Потянулись мучительные дни, унизительные, мерзкие. Как зайцы, они метались из одного укрытия в другое, стесняли людей, ставили их в глупое, нелепое положение, страдали сами.
И — полнейшее бездействие. Не жизнь, а бездарное, бессмысленное прозябание. А работа! Работа! Исследования, которыми профессор занимался столько лет! Все полетело кувырком. В голову приходили кое-какие мысли, Петр Андреевич пытался вести подсчеты, но что он мог сделать без аппаратуры, без приборов? Он же не теоретик, он экспериментатор. Жизнь делалась все более и более невыносимой, нелепой. Если бы не Ева Евгеньевна… Опять? Нет, он сам, только сам за все в ответе. Нечего других винить…
Сегодня днем всему пришел конец. Он не выдержал. «Лучше ужасный конец, чем ужасы без конца», — как справедливо где-то сказано. Последние дни эта фраза все время вертелась у него в голове. Короче говоря, Петр Андреевич, не сказав жене ни слова, сел на поезд и приехал в Москву.
— Приехали? — живо спросил Скворецкий. — На поезде? Откуда? Где же вы были?
— Тут, близко. Под Москвой. Я… я не хотел бы уточнять. Люди, которые дали нам приют, ничего не знали. Незачем их называть.
Кирилл Петрович весело рассмеялся:
— Ох, Петр Андреевич, Петр Андреевич, ну что мне с вами делать? Опять? Можно подумать, будто вы убеждены, что стоит вам назвать какое-нибудь имя, упомянуть конкретного человека, как мы тут же кинемся по указанному вами адресу, схватим и потащим его в тюрьму. Неужели так?
— Н-нет, так я не думал, н-но…
— Ладно, — сказал майор. — Не думали так не думали. Значит, приехали. Скажем, из… Малаховки. Что же было дальше?
Профессора словно оглушило. Он растерянно заморгал и несколько мгновений не мог вымолвить ни слова. Затем жалобно пролепетал:
— М-малаховка? Вы знаете?
Кирилл Петрович не мог сдержать смеха:
— Да ладно, Петр Андреевич, говорю же вам — ладно. Всё мы знаем. Всё. Продолжайте.
Продолжать, собственно говоря, было нечего. По приезде в Москву Петр Андреевич, как и намеревался, созвонился с Миклашевым — больше всего его беспокоил ход исследований, — и встретился с ним. Константин Дмитриевич ему и рассказал о событиях последних дней, таинственных убийствах, письме Иваницкого. Он же и порекомендовал профессору идти в НКВД, прямо к майору Скворецкому. Только к нему. Дальше ждать нельзя, говорил Миклашев, никак нельзя. Такое обвинение, такое тяжкое обвинение!.. Иваницкий!.. Кто бы мог подумать? Но товарищи из НКВД разбираются, ищут истину. Он, Миклашев, сам с ними беседовал. Дело за профессором, тянуть нельзя.
Оставив без внимания последние фразы Варламова, Кирилл Петрович неожиданно для профессора, спросил:
— Скажите,
— Движется, — уныло сказал Варламов. — Движется. Только… э-э, что об этом говорить! — Он скорбно махнул рукой.
— Что вы, профессор? Разве так можно? Именно об этом, о вашей работе, вы и должны прежде всего думать. А о чем же? О ваших «шпионских» делах? Оставьте! Знаете что? Вот мой совет: возвращайтесь-ка на работу, в институт, да поскорее. Насчет вашего отдыха, быта решим, я думаю, так: домой вам возвращаться пока не стоит. Почему — скажу со временем. Но под Москвой есть дача, она охраняется… Так вот… можете несколько дней отдохнуть.
— Отдохнуть? — вскинулся профессор. — Домой? Нет уж, голубчик, увольте. Раз я сюда пришел, не уйду. Я знаю, что виноват. Еще это письмо Иваницкого: Варламов, видите ли, шпион. Да, да… Если шпион — арестуйте. Воля ваша…
— Да бросьте вы, Петр Андреевич! — поморщился майор. — Опять за свое? Никто вас и не думал арестовывать, все это сплошное недоразумение. Если хотите знать, так интересовался вами тогда я, и никто другой, но совсем не потому, что мы вас в чем-то заподозрили. Нам были нужны… Впрочем, это сейчас не так уж и важно. А письмо… Вы, вы-то сами допускаете, что оно написано Иваницким?
— Не знаю, — убитым голосом сказал Варламов. — Ничего я теперь не знаю. Все так запуталось…
— Распутаем, дорогой профессор, обязательно распутаем. Такая уж наша работа. У вас — другая. Давайте и будем каждый заниматься своим делом. Только вот что: жену вашу, боюсь, нам придется побеспокоить. Она немало глупостей натворила. Где она, кстати? У Соболевых? Молчу, молчу, вы все равно не скажете…
— Скажу, — неожиданно твердо возразил профессор. Возле его губ легла жесткая складка. — Последние недели да и беседы с Константином Дмитриевичем Миклашевым и вот теперь с вами многому меня научили, на многое открыли глаза — я имею в виду Еву Евгеньевну. Если разрешите, мне не хотелось бы углублять эту тему. Но фашизм я ненавижу. Можете мне верить. И этот… Гитаев… Ладно. Я долго молчал. А Ева Евгеньевна… Да, Ева Евгеньевна у Соболевых. В Малаховке. Там.
…Ева Евгеньевна Варламова была доставлена в наркомат в тот же вечер, прямо в кабинет Скворецкого. Майор не спешил начинать допрос: пристально, в упор он разглядывал сидевшую перед ним женщину. Надо сказать правду: разговоры о ее внешности не были преувеличением. Ева Евгеньевна была не просто хороша собой, ее смело можно было назвать красавицей. На вид ей никак нельзя было дать ее возраста. Фигура ее была девически стройна, черты лица на редкость правильными. Ни единой морщинки, разве что вот взгляд — холодный, оценивающий, отчужденный. Она сидела, небрежно откинувшись на спинку кресла, курила и откровенно изучающим взглядом рассматривала майора.
— Надеюсь, — прервал Скворецкий затянувшееся молчание, — вам ясны причины, в силу которых вы оказались здесь, у нас?
— Напротив, — отрезала Ева Евгеньевна. — Нисколько не ясны. Это же сплошное безобразие: я отдыхаю на даче, у своих друзей, вдруг врываются, хватают, тащат…
— Так уж и хватают? Тащат? Вы хотите сказать, что в отношении вас была допущена грубость?
— Фу, как вы прямолинейны! Почему грубость? Я выразилась фигурально. Но, сказать по совести, ничего не понимаю.