Двум смертям не бывать
Шрифт:
6
День клонился к закату, когда генерал покидал третий батальон.
Горячев устал и замерз, но от чая, а тем более от обеда и водки, отказался наотрез. Высокие дуги бровей и низко опущенные углы рта придавали лицу генерала выражение холодной брезгливости, недовольства, чего не было в нем на самом деле, а была лишь работа, движение мысли, энергичной и напряженной. Командиры устало и хмуро тянулись под взглядами генерала, на отрывистые вопросы Горячева отвечали неловко и сбивчиво и при этом слегка пожимали плечами, переглядывались: чем они перед ним провинились, отчего генерал недоволен? Лишь один Шерстобитов по мере продолжения
Канонада усилилась.
Немцы словно почуяли присутствие на позициях какого-то крупного военачальника — по усилившемуся хождению красноармейцев и групп командиров, по тому, что в ответ на отчаянную стрельбу шерстобитовская артиллерия и минометы не отвечали. И это, наверное, заставляло вражеских наблюдателей и корректировщиков опять и опять, в сотый раз припадать к окулярам биноклей и стереотруб, обдумывая и выискивая причину такого молчания. Для этого они снова и снова включали свой дьявольский истребительный механизм: сперва, как пускач, трещал где-нибудь с фланга «maschinengewehr», от него заводилась, приходила в движение и даже в экстаз и вся динамическая машина современного боя с его техникой убивания: все стонало, гремело, засвистывало, завывало. Взлетали ракеты, еще тусклые в блеклых сумерках февраля, еле видные с их таинственным фосфорическим мертвенным светом, снег вздирался на поле уже не отдельными конусами, а вставал черным лесом, налет следовал за налетом. Потом все затихло.
— Ну, все. Фрицы ужинать пошли, — объяснил поведение врага, повеселев, Дугинец. — Отстрелялись!
Генерал приказал продолжать наблюдение за батареями фашистов. Сам он стал собираться, поискал свои варежки, не нашел — где-то выронил после разрыва снаряда. Шерстобитов кивнул Веньке, и тот подал Горячеву меховые, полковничьи.
— Я хотел бы забрать тело Простякова. И проститься… — сказал вдруг Горячев негромко. И добавил, боясь, что его не поймут: — Ну, с теми, которые шли вместе с нами. Где они лежат?..
Шерстобитов немного замялся:
— Что ж, пойдемте…
7
В лесу, за землянками, они вышли к оврагу. Там плотной стеной, серым кругом, спиною к идущим, стояли солдаты и что-то рассматривали на земле. Кто стоял опершись на винтовку, а кто — на лопату.
Генерал и полковник вошли в этот круг в тот момент, когда трупы убитых уже были уложены на дно старой воронки. Теперь их закидывали каменистой землей, перемешанной пополам с перегноем, пластами хвои и комьями снега. Снег и глина шуршали, соскальзывая с лопат. Было слышно дыхание многих людей, напряженно работающих, торопящихся сделать скорей свое дело.
Никто ничего не сказал.
Генерал-лейтенант постоял над воронкой, сняв папаху.
Он давно уже не испытывал скорбных чувств над такими воронками, ямами, над траншеями, забитыми трупами, ибо знал и другие жестокости жизни, еще более страшные, чем гибель в открытом бою. Но сегодня что-то дрогнуло в нем. Может быть, потому, что снаряд разорвался совсем рядом, и он тоже лежал бы здесь или где-нибудь в другой мерзлой яме, не свали его с ног Шерстобитов.
Но он тут же рассудочно, веско подумал, что задерживаться на этом мыслью нельзя. Наверное, не случайно всю жизнь, через все войны — через первую мировую, гражданскую, Халхин-Гол, потом финскую, теперь Великую Отечественную — генерала вела какая-то сила, может быть, жизнелюбие, оптимизм, а может быть, то, что иные зовут эгоизмом; эта сила оберегала его сознание и сейчас: дальше, глубже вникать в это темное, страшное он не может. Нельзя. Для того чтобы жить, а в конечном итоге обязательно победить хитроумного и жестокого, злого врага, нужно думать о жизни. О том, что так важно сейчас для живых.
Чуть покашливая — в легких саднило от вонючего газа взрывчатки, — генерал склонил голову над сровнявшейся мерзлой землей. Обернулся и сурово сказал Шерстобитову:
— Обязательно, не откладывая, сделать надписи на могиле. И отметку на карте, где зарыты и кто. И следите всегда, чтобы не было безымянных могил…
— Слушаюсь, товарищ генерал!
— Пусть сейчас же напишут родным. А я подпишу.
— Хорошо…
Отойдя от могилы, Горячев сказал:
— Немецким распорядком дня не обольщайтесь. Они сорок раз пойдут пить кофе ровно в одиннадцать или ровно в двенадцать, а на сорок первом разе устроят налет. Это видимость регулярности, а вернее — ловушка. И вообще не рисуйтесь особенным знанием всякой видимости. Гораздо важнее узнать, что враг прячет…
— Я понял…
— Да ну? Хорошо, что вы поняли! — пробурчал генерал. — А по-моему, вы на то и поставлены здесь: понимать. — Он взглянул на окопы за линией фронта. — Нужно действовать, не сидеть. Быть всегда, повсеместно активными. Хорошо бы прощупать в направлении Шестопаловский лес — Стоколос. А тогда и продумать, как нам наступать. Александровку все равно придется брать именно вам. Ничего не поделаешь. Ну а мне надо ехать. — Он с неловкостью вздернул сухое плечо. — Прощайте, Степан Митрофаныч.
Шерстобитов почти отвернулся, боясь, что Горячев увидит, как вздрогнули его губы: это сделалось непроизвольно. Почему-то Горячев всегда говорил это странное, старомодное слово «прощайте!». Словно знал, что когда-нибудь — а сейчас, на войне, так в любую минуту — оно будет действительно означать не обычную вежливость при расставании, а последнюю просьбу уходящего от людей человека. «Извините… Простите за все. Не ставьте в вину…» Шерстобитова это всегда глубоко волновало.
Он крепко пожал руку Горячеву, повернулся и пошел назад, к землянке опечаленного Дугинца: комбату 3 от Горячева нынче крепко попало, и он глупо, растерянно улыбался, не зная, что делать и что нужно при этом генералу сказать.
Шерстобитов задумчиво шел по сугробам по дороге к землянке — и вдруг встал, опять вспоминая пережитое за день, обдумывая его.
Неприязнь к командарму давно назревала в нем, как нарыв, как болячка, все натягивалось внутри, а сейчас это лопнуло, и теперь на душе было жарко и сухо, так что тело болело.
Он впервые увидел вблизи эти выцветшие, очень умные, понимающие глаза и подумал, что поездка с командующим была для него роковая. Да, он так и сказал про себя: «роковая». Она теперь свяжет его и Горячева общей мыслью о будущем наступлении, общей трудностью этого наступления, а поэтому — общей тревогой. И что он, Шерстобитов, уже никогда не позволит себе относиться к худому, морщинистому человеку со звездами на кителе с прежним чувством усталого безразличия, раздраженности или скуки. А особенно после совместного стояния над воронкой. Когда Шерстобитов нечаянно оглянулся и увидел лицо командарма, а в лице ту же самую твердость и властность, что и всегда, но еще и растерянность, и волнение, и живое желание помочь, и бессилие что-либо сделать.
Шерстобитов стоял под деревьями и хмуро глядел за окопы, на запад. Шестопаловский лес — Стоколос! Да… попробуй к нему подойди! Самый лучший разведчик в дивизии Валька Яманов — и тот не прошел в Шестопаловский лес. Надо местного жителя… Лесника, старика… А их, местных жителей, из прифронтовой полосы всех повыселили во избежание жертв. Разве где в Суховершине поискать?
Вдруг его неожиданно обожгла жаркая, ослепившая мысль: Лида! Вот кто! Она!.. Нет, действительно, если ее послать? Она местная, знает…