Двум смертям не бывать
Шрифт:
— Не пущу!
— Я раздетая убегу.
— А тебя часовой не пропустит. Ему так приказано. Будет стрелять.
Не поверила. Усмехнулась.
— Ничего. Не застрелит. Рука не поднимется.
— Вот не думал, что ты такая.
— Да, я тоже не думала…
Лида села на лавку, прижалась всем телом к беленому камню натопленной печки. Сжав губы, молчала. Ее мелко, нервно трясло.
Комдив повернулся, тряхнул крутым вьющимся чубом. Сказал, помолчав:
— Ну прости… Извини! Видишь как получается: извинения прошу. Как какой-нибудь школьник.
Он шагнул к ней, опять сжавши ее руки
— Ладно. Воля твоя. Раз не любишь — иди. Не держу!
— А вы очень жестокий, — сказала она.
— Что поделаешь… Не котенок!
Когда она вышла наконец, затянутая ремнями, в аккуратно надвинутой шапке-ушанке, он сидел за столом, наклонившись к тарелке лицом, но не ел и не пил. После встал, тяжело заходил по избе. Крикнул Веньке:
— Двойных!
— Здесь, товарищ полковник!
— Возьми вездеход. Догони, отвези в Суховершино.
— Сейчас… Слушаюсь!
Он угрюмо сидел, свесив голову.
— Или нет… Погоди. Как догонишь, сперва извинись и спроси: не надумала ли вернуться. Не спеши. Пусть подумает, поразмыслит…
— Есть!
— Гони. Без нее не возвращайся!
6
Он родился в глухой отдаленной сибирской деревне. И служил по забытым, глухим гарнизонам. И так, может быть, и прожил бы всю жизнь, как он сам говорил, «медведь медведем», когда бы не жажда все видеть, все знать и всему научиться. И давалось ему все легко: продвиженье по службе, учеба, книги, музыка, лошади, рыбная ловля, охота. И Ульяна, скуластенькая, остроглазая, бойкая вдовушка с серебряными сережками в виде крохотных колокольчиков, и она на одной вечеринке с широким застольем, с пельменями, с рыбными пирогами и душистой дурманящей пенистой брагой сама села рядом за стол, наклонилась к нему. А когда, захмелев, молодой синеглазый подполковник — он тогда был еще подполковником — вышел в сени напиться холодной воды из ковша, Ульяна процокала вслед каблучками, крепко, сладко прижалась во тьме жарким телом.
Он потом, как очнулся под утро на чужой, незнакомой постели, пожалел о случившемся. Но назад никогда не ступал: что решил, то отрезал. И ни в это холодное утро, ни потом, спустя годы, не корил эту женщину, не виноватил, но и нежного слова ей не сказал. Жил без радости, без улыбки, с неожиданно вызревшей в сердце насмешкой. И без легкости счастья: когда месяц на небе — и тот ясным солнышком, а падучие звезды — как венчики белых ромашек на вешнем лугу. Чего не было, того не было…
А когда родились пацаны, круглолицые да курносые Петька да Павка, непохожие на него, он и вовсе замкнулся в себе, отошел от Ульяны. А война началась — приказал отвезти сыновей к своей матери, в село за Иртыш, и всю прошлую жизнь как отрезал ножом. Жил сегодняшним днем — без грядущего, без вчерашнего. Бой так бой, а привал так привал. На привале и пышки горячие.
И вдруг эта девчонка…
Он стоял посредине избы, как будто бы налетел на невидимую преграду: не хватало дыхания, кровь стучала в висках обеззвученным пулеметом, в каждой жилке внутри шел
Шерстобитов хотел бы припомнить сейчас, но так и не вспомнил за последние годы подобного случая, чтобы женщина, приглянувшаяся ему, не ответила обжигающим взглядом на взгляд. Чтобы в темный, назначенный час не пришла на свидание. Он ценил и лелеял в себе эту силу и властность, подавляющую других. А сегодня наткнулся на волю, подобную его воле, даже, может быть, посильней его, — и не знает, что делать, взъярен, уязвлен…
Лида, милая…
Убежала, обиделась.
Так бы взял ее на руки — и унес, как ребенка, убаюкал бы, укачал, целовал бы, не то что касаясь губами, а только мечтая коснуться. Кто же знал: на войне, под бомбежкой, а такой человек?.. Умереть, а достать!
Не выдержав напряженности ожидания, Шерстобитов выпил водки и снова, как маятник, заходил по избе. Наконец на пороге возник белый, в длинных космах метельного снега Двойных. Развязывая башлык и дуя на посинелые пальцы, лейтенант доложил:
— Не вернулась. Не хочет. Уперлась — и все.
— Ладно… Ясно. Иди! — Шерстобитов откинулся к стенке, мрачнея. Повертел в руках карандаш и бросил его на бумаги, на стол. Взял в руки шинель, торопливо оделся. Выходя, оглянулся: Двойных стоял за некрашеной тесовой перегородкой и, вытянув шею, следил: как быть, чем помочь?
— Ну?! Чего сторожишь? — закричал Шерстобитов. — Не ребенок. Проживу и без няньки! — Пригрозил строго пальцем. — За мной не ходи!
7
Он вернулся почти на рассвете, лиловый с мороза. Сидел, весь погасший, рассеянный, темный, в расстегнутом кителе, под образами, пил чай, когда Венька вошел в избу каким-то несвойственным ему виляющим шагом. Хитровато взглянул, помял пальцами нос, подбородок, не решаясь сказать.
Полковник глядел на вошедшего слепо: дремота, усталость смыкали глаза, клонили к столешнице чубатую голову.
— Ну-у? Чего тебе?.. — хмуро буркнул, не глядя.
— Там вас девушка спрашивает… Эта самая… Лида…
Угнувшись, угрюмый, неверящий, Шерстобитов привстал, навалившись на стол, отодвинул стакан с недопитым кирпичного цвета чаем, расплескав его по бумагам. Уперся в столешницу, хрипло выкрикнул:
— Врешь?!
— Нет, честное слово, товарищ полковник!
— Зови! — Осердясь, он махнул широченной ладонью. — Или ладно… Не надо! Я сам! — Втянув голову в плечи, тяжело прошагал до порога.
Двойных все же крикнул за дверь:
— Войдите, Буканова! — И легко проскользнул в холодные сени, как только вошедшая сделала шаг через порог.
В белой шапке-ушанке, в белой, словно обшитой свисающей бахромой, занесенной метелью шинели, с красным мокрым лицом, настеганным ветром, Лида молча стояла перед полковником, отирая ладонью замерзшие щеки. Объяснила сухим, исключающим примирение тоном:
— Патрули меня задержали… Я ведь ехала из Суховершина без документов!
Шерстобитов стоял неподвижный, как глыба. У него было странное неприятное чувство, словно сердце споткнулось о что-то тяжелое, острое. И теперь не хватило дыхания, пусто внутри.