Двум смертям не бывать
Шрифт:
Трубка что-то заговорила в ответ неразборчиво. Тышкевич почтительно выслушал. Но позы не изменил. Лишь слегка наклонился вперед, объясняя:
— Не могу. Нет. Должна отдохнуть, обогреться. Я все понял. Да, сейчас прикажу.
Положив трубку, о чем-то долго раздумывал, потом обернулся к разведчице, приказал:
— Ну, сперва отдохни, отогрейся. Залезай-ка на печь да поешь что-нибудь…
Лида, сидя на лавке, безучастно, без аппетита пожевала кусок черствого хлеба, посыпанного крупной солью. Положенные командиром полка на хлеб розоватые, нарезанные соломкой кусочки сала она сдвинула на обрывок газеты, положила с краю стола. Попила из кружки невкусного, теплого чаю, посидела
— Ну, ну, отдыхай, — сказал он почему-то ворчливо.
На жарко натопленной печке крепко пахло сушеной калиной. Лида с грустью вдохнула ее аромат. Это был запах детства, чудесного лакомства, приготовляемого матерью лишь зимою по праздникам: вместе с солодом и мукой заваривались и спелые ягоды красной калины, сушеные груши, яблоки, вишни. Миска ставилась посредине стола, на наглаженной вышитой скатерти, и они с отцом ели эту пареную калину деревянными ложками, переглядываясь, улыбаясь, оба радуясь сладкому так, что мать незаметно уменьшала свою собственную порцию: «Ешьте досыти, я еще подложу…» Но сейчас этот терпкий, лесной запах калины в сознании Лиды жестоко мешался с другими: с пресным запахом снега и удушливой вонью тротила при разрыве снаряда. Он запомнился ей теперь навсегда, равно как и пугающий, резко щелкающий и словно бы даже пустотный звук вдруг лопающегося металла, и белая кость, вся в изломах, вылезающая из разорванного рукава у убитого немца в воронке, где ей удалось запрятаться и пробыть целый день, а потом проползти незамеченной через линию фронта.
Лида все еще жила боем, его неудачей.
Да, наверное, это была неудача, если немцы обнаружили ее на обратном пути. Если на хуторе Яблонном грохнул взрыв и по всей широте обозначенного разведчиками прохода в минных полях затрещали, забились, пульсируя, пулеметные трассы, а после повисли, фосфорически излучаясь, зрея жуткими мертвыми сгустками, осветительные ракеты. Лида многого ожидала на обратной дороге, но только не этого взрыва, вдруг вставшего в небо багровым столбом, и не этих коротких перепахивающих автоматных и пулеметных очередей, отсекающих путь.
Сейчас каждый нерв ее тела болел, трепетал, а в глазах еще плыли огнистые трассы; в них, казалось, навек отпечатались, разветвляясь, длинноватые прочерки реактивных снарядов, похожие на летучее пламя электросварки, словно кто-то упорно хотел соединить в одно целое несоединимое — небо и землю, и это ему не удавалось, и он тут же опять и опять начинал все сначала. И зарницы работающих батарей… Да, «катюши»… Сказать. Не заспать. Когда, «отыграв», умолкали «катюши», немцы сразу выскакивали из укрытий и бункеров. Лида это отчетливо видела из воронки, в которую рухнула при начале обстрела. Только-только смолкали последние дробные, убивающие разрывы, немцы тут же выскакивали и развешивали по небосклону истекающие белым магнием «фонари». И высматривали, где стоят установки, где взблеснет пулемет, дальнобойная батарея. А потом, в свою очередь, открывали огонь: залпом били орудия, минометы, так, что весь горизонт передергивался, словно вздетый на нитку, и на фоне затянутого дымом неба прорисовывались, как на фотографии, обрезанные снарядами безлапые стволы деревьев, кресты кладбища на околице хуторка, одиноко торчащие среди сугробов тут и там обгорелые, черные печные трубы. Вот на кладбище и за трубами фашисты и прячутся в бункерах. Это надо отметить…
Лида, словно проваливалась, засыпала в тепле — за весь недосып — и опять просыпалась. Где-то рядом с избой, на задах, в огороде, рвались мины: немцы били по площади наугад. И она всякий раз при разрыве возвращалась из теплого темного далека, механически отмечая сперва однозвучное лопанье мины, потом хруст сминаемой от удара осколочной оболочки. Спустя миг после взрыва что-то с шелестом рассыпалось, а она уходила опять в недоспанный сон…
Среди сна перед ней, как в кино, то мелькали картины обратной дороги до хутора, то дорога туда, в Шестопаловский лес. Следы многих машин и гусеничных траков на снегу. То опять вдруг расширившиеся глаза еще очень красивой, нестареющей женщины с сединой в волосах, отворившей ей дверь: «Лида?.. Дочка Трофима? Ко мне?.. А чего это он вдруг надумал?..» И как женщина тихо осела на лавку со скорбным лицом в беззвучных струистых слезах, когда Лида сказала: «Нет, папа убит. И мама погибла. А я к вам по делу…»
Потом уже, успокоившись, выслушав Лиду и вытерев слезы, Елена Кузьминична тихо сказала:
— Да ведь немцы за это вешают, убивают. А дворы жгут, облив керосином… Но я сделаю все, что ты просишь. Раз надо, так надо. Только в следующий раз поостерегись ко мне в дом приходить, старшой у меня в партизанах, а младшенький-то, Николаша, стакнулся со старостой, вместях самогонку пьют. Каб не выдал. И сегодня вот тоже куда-то подался: то ли к бабе, то ли в набег с полицаями. Любит страху нагнать, показать свою власть…
— Хорошо. Я учту. Немцев много в селе?
— Нет. Немного. Они сейчас все на строительстве. Оборону готовят. Гоняют и нас на работу: рвы, окопы копать, бункера. Лес пилить на завалы. А после нас выгонят километров за сорок. А здесь уже будет запретная зона, одни только немцы… Так мне Николаша сказал. Он-то знает…
— Ясно…
Под окнами кто-то прошел, проскрипев по сугробам валенками. Громко брякнул щеколдой. Елена Кузьминична так и застыла на месте. Она приложила палец к губам, схватила свой теплый платок, лоскутное одеяло с постели, кусок хлеба и сало, все сунула Лиде в руки, показала на дверь и наверх, на чердак.
— Торопись, я открою…
Они вместе шагнули за дверь. Елена Кузьминична, как бы невзначай, уронила корыто, опрокинула его еще на бок, за ним и ведро, пока Лида лезла по лесенке вверх, а там осторожно зарылась в трухлявое сено.
— Ну-у, спи-ишь? — пришедший пьяно ругнулся за дверью, затопал ногами, сбивая налипший на валенки снег. Потом чертыхнулся, повернувшись, оттесняя кого-то другого, вошедшего за ним следом в сени.
И женщина, обмерев, отступила назад, слабо ойкнув, всплеснула безнадежно руками.
— Ой, вы двое! Сынки… Николаша! Да зачем же вы вместе? Да в этакий час?..
— Тебя не спросили! — отозвался все тот же молодой пьяный голос.
А второй человек виновато вздохнул:
— Ничего, мать, иди! Мы нечаянно с ним… столкнулись. Одни-то скорей без тебя разберемся… — Он дышал тяжело, запаленно, все постукивал валенком о валенок. Наморозившись на ветру, ледяные полы овчинного полушубка, цепляясь за что-то, издавали сухой металлический звук.
— Трофимушка… Да чего же в сенях-то, здесь ведь холодно, вьюжно…
— А нечего ему делать в избе! — сказал младший, а старший опять попросил:
— Ладно, мать, без свидетелев… Так сподручней, иди!
Елена Кузьминична, всхлипывая, ушла в избу.
Эти двое остались в сенях. Наверно, стояли друг против друга, притихнув. Лиде не было видно, она затаилась, чтобы и дыхания ее никто не услышал, слабо дрогла под лоскутным, изношенным одеялом — в избе-то с мороза отогреть руки-ноги еще не успела.
— Ну, чего тебе? Что пришел? — спросил младший, трезвея.