Двум смертям не бывать
Шрифт:
— Да, я слышал, иду! Ничего, обождут!
5
Он вошел в приемный покой, внутри уже чем-то скованный, недовольный. Наверное, собственной неприязнью и скукой: «А, опять то же самое…» Поэтому больную, лежавшую на носилках, он сперва как-то с ходу не разглядел, а первое, что бросилось в глаза, был суровый старик в поношенной куртке с серым каракулевым воротником. Худощавое, волевое его лицо сейчас было измученным, серым. Павел чуть не присвистнул от удивления: вот так встреча!
Но старик его не узнал. Он
Павел поднял край простыни, закрывавшей больную, скользнул взглядом по бледной, почти белой щеке, по пушистой, изогнутой девичьей брови. Обернулся к сестре:
— Фамилия? Имя?
— Федотова Елизавета…
— Диагноз?
— Острый живот…
Больная была уже без сознания, и Павел отрывисто бросил:
— На стол! Быстро готовить…
Отмахнулся от шагнувшего было к нему старика:
— Вам нельзя! Подождите, когда позовут!
Хлопнул дверью и выскочил в коридор. Здесь на чисто вымытых стеклах плясали жаркие блики морозного, алого солнца. Какая-то женщина, из ходячих, в распахнувшемся на груди больничном халате, подняв кверху полные руки и смотрясь, словно в зеркало, в дверное стекло, укладывала на затылке светло-русые волосы. Увидев красивого молодого врача, она медленно повернулась. Но тут же испуганно запахнула халат, отлетела. Павел быстро прошел, не глядя. Дверь хлопнула от сквозняка, закачалась.
Лиза! Милая Лиза, вот так неподвижна, как труп?
— Быстро мыть руки! Халат! Перчатки!
Молочно-белый дым рефлекторов, глубина отражений в белых кафельных стенах, двоившиеся и троившиеся блики молний от раскладываемых сестрой инструментов вдруг вспыхнули и отразились в нем самом мгновенной, острой радостью: он здесь, он сделает все, что сумеет, он спасет Лизу! Все зависит сейчас от него одного…
Лиза, мертвенно распластавшаяся на столе в стерильных цветных пеленах, почти не дышала. Пульс еле прощупывался. С затаившимися зрачками, бессильная, беззащитная, она сейчас вся была во власти людей, окруживших стол, покоряясь всему, что они приготовили ей: их любви к ней, спокойствию, их равнодушию. Павел это почувствовал как упрек себе самому.
«Почему я сейчас готов отдать ей свою душу? Только лишь потому, что знаю отца, его боль, его горе? А если б не знал? А если бы я никогда прежде не видел этих щек цветущими, розовыми от волнения и от быстрого бега, а вот знал бы, как знаю сотни других, лишь зелеными, обескровленными? Все во мне?! От меня?! И от тех, кто стоит сейчас рядом со мною?!»
Павел Горбов впервые подумал о людях, с которыми вместе работал. Сейчас все зависело от их помощи, от желания совершить невозможное: тотальный, запущенный перитонит, запоздалая диагностика, а вернее, ошибка, может быть, от незнания, может, тоже от равнодушия, но Павел уже ненавидел в душе незнакомого ему человека, совершившего эту ошибку, и с надеждой глядел на сестру, подающую инструмент.
— Быстро, быстро!
Он почувствовал в себе неизвестные прежде, какие-то скрытые силы. Мозг работал легко, движения были четкими, рассчитанными. Он взглянул на сидящую у изголовья больной Евгению Федоровну
Сейчас, в царстве трубок, баллонов и шлангов, подающих наркоз, у приборов, следящих за пульсом и кровяным давлением Лизы, Евгения Федоровна была вся внимание. Она отвечала ему четко, кратко.
— Давление?
— Сто на восемьдесят.
— Пульс?
— Семьдесят.
— Зажим! — бросил он молоденькой Лилии Петровне, старшей хирургической сестре. — Еще зажим! Спасибо.
Лапаротомия, лапаротомия… О тебе можно было бы говорить стихами, если бы я умел их сочинять! Разве это не чудо, что я, простой смертный, пока еще никому не известный, и совсем без талантов, могу сейчас взять и разъять это мертвое тело, «поверить алгеброй гармонию» и снова вдунуть жизнь… Пусть, Лиза, твой любимый опять увидит, как трепещут твои пушистые ресницы, как ты опускаешь их, краснея…
— Салфетку!
К концу операции вошел шеф. Павел это почувствовал спиной, пробежавшим по ней холодком. Мировая известность, брюзгливый и важный старик, Степан Афанасьевич, или, как они его звали за глаза, дядя Степа, всегда появлялся на операциях в самый трудный момент. Он словно чувствовал интуитивно, когда нужно войти и помочь. Но сейчас он глядел на больную и на медленно-точные движения рук Павла безо всякого интереса, потом фыркнул презрительно и, круто повернувшись, ушел к себе в кабинет. Это было здесь, в клинике, высшим актом доверия, невиданной похвалой: оставить молодого хирурга без подсказки и присмотра, Павел вдруг ощутил, что он весь мокрый. Сестра стерильной салфеткой вытерла ему лоб.
Ассистент Леонид Арсеньевич Коряков, низкорослый толстяк и добряк, скорее похожий на повара, чем на хирурга, с электрокоагулятором в руках, подмигнул молодому врачу:
— Поздравляю вас, Павел Иванович… с боевым крещением!
— Не болтайте под руку!
— Да уж все сделали, полно вам! Не пугайтесь задним-то числом… Все идет хорошо!
— Помолчите…
— Молчу, молчу! Тс… — и Леонид Арсеньевич подмигнул хирургическим сестрам: — Тише, болтушки!
В другое время эта выходка шефа, его фырканье и презрительный взгляд, наверное, не произвели бы на Павла такого впечатления. Он вчера еще не поверил бы в добрые чувства: просто ленится дядя Степа, доверяет любому, кто может держать в руках нож… и вилку! Но сейчас он тепло, благодарно прикрыл на мгновение глаза.
«Равнодушие — это, может, незнание?.. Неумение сделать?» — думал он утомленно, отвечая на новый вопрос. Крепкий, добрый толчок в плечо вывел его из туманного философского забытья. Ассистент снимал перчатки и дышал в лицо Павлу смешанным запахом табака и ментоловых леденцов.
— У вас, Павел Иванович, музыкальные руки! Я смотрел, любовался… Ни разу ведь не сфальшивили!
Павел вспыхнул смущенно и отвернулся. Вышел в моечную и сел на вертящийся стул, уронив свои крепкие красные руки. Только сейчас он понял, как безмерно устал от ответственности за себя и за Лизу.