Дядя Джимми, индейцы и я
Шрифт:
Мы сворачиваем направо и въезжаем в поселковый центр, по дороге на Бискупец.
Джимми затачивает свой складной ножик о мой брючный ремень и шепчет мне по-белорусски:
— Мы её заполучим назад, мы её возьмём за самое слабое место: гордость!
Потом дядя, к моему удивлению, вдруг произносит на прекрасном английском:
— Мальчик мой, мы пропали! Они пронюхали, что мы без копейки денег!
Я ничего не понимаю в происходящем и с радостью предвкушаю, как напьюсь, чтобы ни о чём не думать.
— Вы образованные люди, — говорит пан Малец, — вы владеете иностранными языками, которых я не знаю!
Потом
— Что означает весь этот театр?!
Малец отвечает:
— Только спокойно! Всему своё время!
Мой дядя свирепеет, я снова ничего не понимаю, но вижу, как его лицо дрожит от гнева, как ею рука сжимается в кулак и заносится для удара наотмашь, но я успеваю спасти пана Малеца, перехватив безумную руку дяди Джимми.
Дом пана Малеца представляет собой старое немецкое подворье с двумя белыми колоннами у входа. Мы поднимаемся на крыльцо, пересекаем в сумерках прихожую, и вдруг жёлтое мерцание плафона под потолком прекращается, становится светло — и мы видим, что комнаты полны народу. По знаку пана Малеца все разом смолкают. Он воздевает руки вверх, пригнувшись при этом, и громко командует:
— Запеваем все вместе! Поприветствуем наших почётных граждан! Теофил Бакер и Джимми Коронко из Канады!
Да, так нас зовут — меня и моего дядю.
До конца Второй мировой войны наша фамилия по отцу была Беккер. Позднее, после соглашения великих держав в Потсдаме, наша фамилия превратилась в Бакер, потому что советским офицерам так было проще писать эту фамилию.
От моей матери я знаю, что в двадцать лет она вышла замуж за восточного пруссака из Ротфлиса; он и был тот человек, который дал мне фамилию. Что стало с ним после развода, ведает только Бог. В качестве замены я ношу в моём портмоне фото солдата Вермахта, которое я стибрил из нашего семейного альбома, — это мой дедушка, сражавшийся против нас с первого дня войны. В четыре часа утра он пошёл в атаку против отделения в сорок пять поляков. Неужто именно ему, немцу, павшему потом в Африке, и суждено стать моим героем? Неужто он и есть мой настоящий дед? Приходится в это верить. О том, что его произвела на свет якобы русская мать (в клозете одного кёнигсбергского барака), чтобы тут же бесследно исчезнуть в неизвестном направлении, — об этом в нашей родне предпочитали не распространяться, да меня это и не особенно интересовало.
С моим дядей всё получилось иначе: он сам приложил руку к своему переименованию, превратившись из Мирослава Коронржеча в Джимми Коронко, потому что канадцы ломали на его имени язык. Он говорил:
— Джимми Картер и Джимми Коннорс — вот мои ангелы-хранители: с такими именами не сделаешь в жизни неверного шага!
Нет, тёти Сильвии — моей матери — здесь не видно, но зато среди гостей я обнаруживаю дядю Войтека, который прячется за бабушку Гешо, свою сестру.
— Смотри, — говорю я Джимми, — да здесь Войтек из Сойота! Сколько раз я ездил к нему на летних каникулах! Хорошо помню его садовый домик в Данциге и маленькую библиотеку с порножурналами из Западной Германии.
— Тихо ты! — говорит Джимми. — За нами наблюдают! Тысячи хищников подстерегают нас!
Какие ещё хищники? Наверное, он совсем свихнулся, думаю я. Чего ты добиваешься, Джимми Коронко? Ты, Будда из Вильны! Ты же в бегах. Ты должен банкам в Виннипеге
— Джимми, мы нищие! — напомнил я ему.
— Теофил, — говорит он, — ты всегда балансируешь на лезвии ножа. Это вполне по-польски. Но мы всё-таки граждане Канады, нам тут никто ничего не сделает.
Я больше ничего не соображаю. Я только вижу, что мой дядя поднимает свою рюмку водки, чокается с гостями и опрокидывает её внутрь. Потом он пляшет с поселковым старостой, паном Малецом; тетя Аня в слезах машет рукой: подзывает меня. Я иду к ней. Если ты католик, то можешь ко всему привыкнуть, но только не к тому, что грехи подстерегают тебя всегда и повсюду. По крайней мере у меня с этим есть определённые трудности — в отношении тёти Ани: мальчиком я был в неё безудержно влюблён. Это зашло так далеко, что ночами, когда я спал в её постели с ней рядом, моя рука проникала в её трусики. Я так и не пробрался дальше соломенного кустика пониже живота. Если бы дядя Джимми в те времена обнаружил, что я вытворяю иногда ночами с его женой, он бы меня точно убил.
Я смотрю в глаза моей тёти и всё время спрашиваю себя, знает ли она, что я был её тайным вздыхателем и что иногда проводил известные эксперименты, за которые мне теперь стыдно. Мне хочется поцеловать её в лоб и извиниться за те отчаянно храбрые ночи. Но она никогда не сознается, в этом я твёрдо уверен.
— Что меня ставит в тупик, так это то, что Малец и Джимми снова поладили, — говорю я. — Ты только посмотри! Они пляшут и пьют вместе так, как будто им никуда не деться друг от друга.
— Такие люди, как твой дядя, ничего не хотят помнить и знать, — говорит тётя Аня.
Я сажусь за стол, Аня ставит передо мной рюмку и наливает в неё тягучую жидкость, густую, как подсолнечное масло. Я знаю, что это такое, я узнаю этот напиток по интенсивному запаху: спирт с сахаром, светло-коричневый и горячий, старинный рецепт, двух рюмок достаточно, чтобы свалить с ног.
Если тебя потом кто-нибудь спросит, как тебя зовут, ты ничего не сможешь ответить, кроме разве что: «Пшёл к чёрту! Это я! Чингисхан!» —и после этого просто опрокинешься назад вместе со стулом и разобьёшь себе башку.
— Малец тоже ничего не желает помнить, — добавляю я.
Причиной всех прежних раздоров между поселковым старостой Малецом и моим дядей Джимми была всего лишь копчёная колбаса, а вовсе не серьёзные вещи. Перед каждым Рождеством в Ротфлисе резали свиней. Женщины набивали холодильники котлетами, мужчины махали топорами и тщательно мыли ножи перед очередным забоем. В домах и на улицах — всюду стоял запах крови, рассола и лука. Незадолго до Рождества дядя Джимми все вечера проводил у поселкового старосты. Они коптили окорока и колбасы, они ели и пили вместе, но в конце всегда цапались, и тогда мой дядя грозил старосте милицией, а в самом конце уже вообще ничего не говорил, а только стоял перед поселковым старостой, икал, неотрывно смотрел на своего друга и не двигался. Он мог стоять так на одном месте часами, устремив на врага уничижающий взгляд, который должен был пробудить в человеке чувство вины. А начиналось всегда с того, что Джимми упрекал пана Малеца, будто бы тот не несправедливости поделил свинину и лучшие куски мяса забрал себе. Этот спор повторялся из года в год.