Дядя Ник и варьете
Шрифт:
8
Неделя в Глазго началась неудачно. По дороге я надеялся из окна поезда увидеть наконец красивые горные пейзажи Хайлэнда, но стена дождя скрыла их от меня. Вагон опять был с коридором, но на этот раз ни Рикарло, ни Нэнси не было с нами, так что, если не считать Кольмаров и Баррарда, мне пришлось выбирать между Хейесами, а они кроме скачек ничего знать не хотели, — и Барни, который раздражал меня вечной своей суетливостью и нелепыми выходками. Баррард снова держал речь перед Нони и Барни, и я видел, как эти двое подталкивали друг друга локтями и еле удерживались, чтобы не фыркать ему прямо в лицо. Тут уж мне не удалось прошмыгнуть незамеченным: Баррард выскочил в коридор, схватил меня за руку, чуть ли не силой втащил в купе и грубо приказал Нони и Барни оставить нас наедине.
— Попробуй втолковать что-нибудь уроду и иноземной сучке, —
— М-м… не совсем, мистер Баррард…
— Не Баррард, а Гарри… сколько раз тебе повторять. Слушай, старина, и шевели мозгами. Что будет в Глазго? Сколько их там? Ну-ка, угадай. Трое? Четверо? Нет, ошибаешься, старина. Я думаю, от шести до восьми. А может, и все десять. И знаешь, для чего они там, ведь я уже говорил тебе, не последний же ты дурак… Им по телеграфу передали совершенно категорически: «Освистать Баррарда». И рано или поздно это сработает: я же один, а их целая организация. Но я не сдамся, слышишь, старина, Гарри Баррард не сдастся и не позволит топтать себя — меня не запугать, черт их возьми! О сэре Алеке я уже слышал, ясное дело, у меня же есть уши; я знавал его лет двадцать назад, а теперь он и близко не подошел. А почему? — Он в страхе глянул на дверь. — Потому что этот проклятый сэр получил приказ. Не предложение, а прямой приказ. И должен подчиняться, как и все остальные.
Баррард еще долго нес подобную ахинею, я уж и слушать перестал, как вдруг он встал и подошел к лежащему на сиденье чемодану. Тут я снова навострил уши.
— И если я поймаю хоть одного, он у меня получит. Вот! — Он открыл чемодан, и поверх аккуратно уложенных сорочек, носков и галстуков я увидел револьвер. — Он, разумеется, заряжен. И я умею им пользоваться, старина.
Следующие десять минут я безуспешно пытался убедить его выбросить оружие; сперва он смеялся, а потом вышел из себя и велел мне убираться вон.
Да, начало оказалось неважное. А тут еще в Глазго мы пришли с опозданием и было полно хлопот с багажом; дождь лил не переставая, и я совсем измучился, рыская в стареньком кебе по огромному темному чужому городу в поисках театральной берлоги, адрес которой дала мне Сисси, — здесь я должен был жить за свой счет. Утро понедельника, такое же хмурое и дождливое, было не лучше: сначала я перевозил и разбирал наши пожитки, потом давал указания режиссеру и осветителям — ведь мы ввели в номер «Исчезающего велосипедиста». Репетиция с оркестром прошла хуже некуда, потому что музыку нам и вправду нужно было сменить, так что пришлось кое-как выкручиваться; а потом во второй половине дня я, полумертвый от усталости, вместо отдыха крутил педали на своем проклятом велосипеде: ведь прежде чем показать номер публике, надо было прогнать его еще раз десять. Дядя Ник поносил всех и вся, я в ответ огрызался, Сэм и Бен ворчали и еле двигались, Барни все время куда-то исчезал, а Сисси плакала. Перед представлением я даже не успел забежать домой, лил дождь, да и времени не было. Я выпил чаю в каком-то кафе, в толпе промокших обозленных людей. Потом задолго до начала сунулся в уборную и обнаружил, что она убийственно мала для четверых — Бена с Сэмом, Барни и меня. Если таков Глазго, решил я, то мне его и даром не нужно.
И вдруг все переменилось. Такое бывает часто, — хотя всегда кажется чудом, похожим на луч солнца, пробившийся сквозь тучи, — настолько часто, что мне непонятно, как можно прийти в отчаяние и думать о самоубийстве, если только ты не безнадежно болен. Не знаю, по какой причине, но начиная с 17 ноября 1913 года город Глазго всю неделю заладил ходить в мюзик-холл; на первых представлениях зал был полон, на вторых — переполнен, и принимали нас отлично. «Исчезающий велосипедист» с самого начала пользовался успехом, уже во вторник все газеты отметили его и очень хвалили, и каждый раз, когда я, съежившись, проскальзывал в скрытую декорациями щель, я слышал судорожный вздох всего зала, и любой зритель готов был поклясться, что собственными глазами видел, как я исчез в дверях.
Вечер за вечером мы выступали с огромным успехом. И все остальные тоже. Я был так счастлив этим, что в антракте второго представления, уйдя со сцены, быстро смывал ненавистный темный грим, сбрасывал вонючий костюм индийца и бежал смотреть Рикарло и Сьюзи с Нэнси и тремя джентльменами, а потом вместе с ревущей толпой наслаждался нелепыми выходками и дурачествами Томми Бимиша и аристократическим гневом Джули и старика Кортнея. Мне говорили, что в Глазго любят только
— Слышишь, старина, — пропыхтел он. — Ты только послушай. Ну как?
— Потрясающе.
— Именно, именно. Вот для чего я здесь. Только знаешь… я кое-что скажу тебе… Это самые свирепые, самые страшные звуки в мире… Когда так смеются. У меня иногда мурашки по коже бегают. Ну ладно, поехали!
И когда он бочком вышел на сцену в маске растерянного до отчаяния человека и по залу снова прокатился могучий хохот, я понял, что он хотел сказать. Это не был добродушный, веселый смех, естественный среди друзей: в нем было что-то беспощадное и злое; так смеются несчастные люди, для которых растерянность на грани отчаяния — не маска, а жизнь; и после этого, выступая в разных городах, я заметил, что чем глуше и бедней прилегающие к театру улицы, чем ближе мы соприкасаемся с нищетой, тем громче и безрадостнее этот смех.
А у бедняги Гарри Баррарда, комика-эксцентрика, дела шли все хуже. Мы выступали как раз после него и не могли этого не заметить. Публика не желала его видеть, и галерка выкрикивала ему оскорбления прямо в лицо. Теперь его действительно «освистывали» — и это было страшно. Его песенка «Дидди-дидди, дах-дах-дах», полная утраченного веселья и воспоминаний о безвозвратно ушедших вечерах, вызывала у меня дрожь. Убегая со сцены, он бормотал проклятья воображаемым врагам и на первом представлении, в среду, пытался показать мне, сколько их в зале; по дядя Ник велел ему заткнуться и злорадно прибавил, что лондонский агент собирается взглянуть, как принимают его номер. Я говорил дяде Нику, что у Баррарда мания преследования, и рассказал о револьвере, который видел у него в поезде, но дядя заявил, что все это чепуха, что Баррард всегда был бездельником, не желал готовить новые песенки и обновлять программу, и что он, Ник Оллантон, который не щадя сил трудится, улучшая наш номер, не испытывает ни капли сочувствия и симпатии к ленивому, невежественному клоуну.
— Надо выкладываться и честно зарабатывать свои деньги, малыш, а Баррард палец о палец не ударяет. Так пусть уходит и разносит пиво в третьеразрядном кабаке. Это как раз по нем. Ни на что другое он не пригоден. И чтобы я больше не слышал о Гарри Баррарде. Забудь о нем.
Если не считать бедняги Баррарда, все мы просто расцвели от полных сборов и восторженного приема. Конечно, мы не были театральной труппой, которая выступает перед зрителем как единое целое. Наша программа состояла из отдельных, совершенно не зависимых друг от друга номеров, но мы гастролировали вместе, наши имена стояли рядом на одной, длинной афише и потому вместе откликались на такие радующие сердца события. Впервые за время моего недолгого пребывания в варьете двери уборных были открыты настежь и закрывались только для переодевания, все ходили друг к другу в гости, чтобы поздравить и выпить за успех, все улыбались при встречах. Атмосфера была почти праздничной. Даже нелюдимый скептик дядя Ник, не пользовавшийся общей любовью, позволил себе роскошь принимать и отпускать комплименты и поздравления, может быть, потому, что втайне и сам был восхищен успехом своего «Исчезающего велосипедиста» и отзывами прессы. Он даже дирижера угостил шампанским, когда тот во вторник в перерыве между представлениями зашел поговорить о музыке для нашего номера.
Во вторник, после первого представления, я повстречал Джули, оба мы, разумеется, были в костюмах, и я только собирался снять тюрбан.
— Не надо, Дик. — Она жестом остановила меня. — Погодите. Мне легче просить извинения, когда мы оба в гриме.
— Мне не нужны извинения, — сказал я холодно.
— К чему такая надменность! — воскликнула она. — По мне, так уж лучше рассердитесь. Но я все равно очень сожалею, дружок, очень. Вы сразу откликнулись и помогли мне, бросили вечеринку и всех этих девушек. И так хорошо управились с Томми, одна я бы пропала. И вместо того чтобы поблагодарить, я стала шипеть, фыркать и царапаться, как дикая кошка… — Она замолчала и пристально посмотрела на меня. — Я вела себя дурно, и мне, право, очень жаль. Вот! Ну, скажите хоть слово!