Дядя Зяма
Шрифт:
Тетя Михля читает об этих чудесах, посылает рубашки и деньги и тает от удовольствия.
Но когда дядя Зяма вернулся из Нижнего без ящиков и с пачкой ассигнаций во внутреннем кармане пиджака, он первым делом надел очки и прочел подряд все письма от единственного сына. Потом снял очки, медленно положил их на прочитанные письма, потер ладони и сказал просто так, ни к кому не обращаясь:
— Этого зазнайку следовало бы выдрать.
— Папа! — удивились Гнеся и Генка.
— Что ты к нему опять придираешься? — поддержала их тетя Михля.
— Что это вы разволновались, дети? — обратился к девушкам Зяма. — Он, между прочим, там вовсе не пампушки
— Ну, откуда ты это взял, откуда? — тетя Михля заступается за своего единственного сына.
— Оттуда, — хладнокровно отвечает Зяма. — То, что в Варшаве едят арбузы с финиками, еще не повод посылать деньги этому твоему добытчику. Хватит…
После этого разговора письма от единственного сына стали короче и приходили реже. О варшавских чудесах он вовсе перестал писать. Только просил денег. Вначале сердился. Потом, когда узнал, что отец уже вернулся домой и не разрешает высылать деньги, стал более сдержанным. Почти просил. Зяма оставался тверд как камень. Но тетя Михля тайком время от времени посылала сыну несколько сэкономленных пятиалтынных. Этого, видимо, не хватало, потому что письма стали еще короче и суше. А Зяма после каждого письма бросал словечко-другое:
— Глянь, да там уже «остывший цимес» [101] .
— Глянь, он уже штаны потерял.
— С финиками покончено! Уже жует корки.
Так оно и было. Вдруг стало совсем тихо. Единственный сын не пишет и не отвечает на письма. Тетя Михля потеряла голову и только вздыхает. Ночью, в темноте спальни она пристает к Зяме, чтобы он простил Ичейже и послал ему денег. Зяма отвечает мягко, но коротко:
— Михля, не порти дела! Увидишь, скоро у нас будет гость.
101
Выражение «остывший цимес» означает, что дела идут неважно.
Прошел месяц, другой. Письма нет! Зяма уже и сам испугался. Кто знает, что этот зазнайка там натворил! Зяма помалкивает, но женины стенания выносит с трудом. В душе он уже решил помириться с Ичейже. Но в один прекрасный день, за месяц до Пейсаха, как снег на голову свалилось короткое, нежданное письмо от единственного сына: шлите на дорожные расходы. Он возвращается. И привет папе.
С тех пор как Ичейже уехал, он отцу привета не передавал. Но Зяма это письмо оценил совсем не так, как тетя Михля, без видимого удовольствия, без всякого «ага!». Он только несколько раз медленно потер ладони и изрек:
— Глянь-ка, мне кажется, наш единственный сын начинает становиться человеком.
Ичейже вернулся исхудавший, изможденный, с синими кругами под глазами, в большой полинявшей шляпе. Из-за этой шляпы его лицо казалось еще меньше. «Как фига под крышечкой» — так определил дядя Зяма. Но, кроме тети Михли, этого комплимента никто не услышал. А между тем взгляд Ичейже стал более уверенным, спокойным и умным. В каждом его движении чувствовалась теперь мужская зрелость. Видимо, он что-то для себя решил и ни на что не позволял себе раздражаться. С мамой разговаривал очень уступчиво и сдержанно, с сестрами — нежно, а с отцом — уважительно.
Из двух мест багажа, которые единственный сын взял с собой девять месяцев тому назад, обратно он привез только одно: цемодан. Но теперь он у него уже назывался просто чемодан [102] .
102
В литвацком диалекте идиша «ч» произносится как «ц».
— Сынок, куда делись твои подушка и одеяло? И что это у тебя за исподние такие?..
Ичейже грустновато улыбнулся:
— Ну, подушка и одеяло остались в одной квартире… За долги… А исподнее с заплатой, — тут Ичейже слегка покраснел, — это… об этом я тебе расскажу в другой раз.
И хотел уйти. Но, увидев мамино огорчение, добавил:
— Если бы не эта заплата… я бы, может, и домой не приехал.
А дядя Зяма все время смотрел на своего единственного сына с затаенной радостью. От Зяминых узких купеческих глаз со смеющимися морщинками не укрылось ни одно движение сына. И ночью, едва дядя Зяма остался наедине с женой, он, чуть не дрожа от радости, шепнул ей:
— Слышишь, Михля? Он стал человеком…
Ичейже и в самом деле изменился. Спустя несколько дней после возвращения он надел свой осиротевший передник и взялся за работу с охотой и жаром человека, который болен от безделья. Стал на дворе растягивать выдубленные меховые шкуры, работая ритмично и быстро, как тот, кто хочет ударами молотка заглушить в себе ненужные мысли.
Он работал усердно и аккуратно и не дулся на других подмастерьев на папином дворе. Больше не крутился перед зеркалом и не франтил, как прежде.
Мальчишки на улице его узнали и попытались задеть старой песенкой:
— Вот идет Ичей-ей-же! Чей же он, чей же? Крученый, верченый И в дыму копченый…Но Ичейже сам засмеялся так, что мальчишки остановились как вкопанные и больше ему эту песенку не пели.
О Варшаве он почти не говорил. Когда спрашивали, отвечал нехотя или отшучивался на отцовский манер, но все-таки по-своему. С тех пор как он вернулся из Варшавы, шутки из него били ключом. Горьким ключом. Но это его не спасло. В глазах шкловских девушек Варшава придала Ичейже мистическое обаяние. О его успехах рассказывали какие-то небывальщины. Ичейже снова начали сватать. Но он, узнав об этом от матери, «не давался»… Груним-шадхен со своим зонтом под мышкой — набалдашник назад, острие вперед — то и дело подкарауливал Ичейже там, где мог бы поговорить с ним с глазу на глаз. И однажды поймал-таки.
— Я знаю, — говорит шадхен, — вы человек образованный, современный. У меня есть для вас блондинка, а?
— Терпеть не могу блондинок! — прерывает его Ичейже и хочет увильнуть.
— Не торопитесь, — хватает его Груним за полу. — Это только так говорится. Она не такая уж яркая блондинка, как вы думаете. Она настолько смахивает на шатенку, что может сойти за брюнетку.
— Знаю! — презрительно бросает Ичейже. — Она даже надписывает американские адреса и может разговаривать со стражником…