Дядя Зяма
Шрифт:
— Он уже пьет «монопольку»!
— Он уже натягивает сапоги!
— Он уже трескает колбасу!
И вот так, влача бремя изгнания, терпя почтмейстера и в то же время прогуливаясь со знакомыми, поднимает дядя Ури свои косые глаза и видит: далеко, за купальней и за плотами, поблизости от кафельной фабрики, двое купаются нагишом.
— Почему, — говорит Ури, — мы здесь должны стоять и ждать купанья как особой чести? Вот купаются же люди безо всякой купальни!
Мужчины таращатся на него, как на пришельца:
— Вы понимаете, что говорите? Это же «тот самый»… с этой… со своей шиксой.
— Кто-кто? Это вы о ком?
— Да
— Поднадзорный… Который не хочет царя.
— Ссыльный.
— Цишилист.
— Те-те-те, — Ури щелкает языком, — так вот оно что!
— Там омут… глинистое дно. Как раз возле кафельной фабрики.
— Что-что? Там кто-то утонул? Вот видите! Его туда тянет…
— Как черта к старому колодцу.
— И не стыдно ему купаться с голой шиксой!
— Говорят, она еврейка.
— Как же, такая же, как он сам.
Это купался ссыльный Амстердам. Да, Амс-тер-дам. Не позавидуешь такой фамилии! Тощий, глаза зеленые, слегка навыкате. По всему: по русым волосам, по улыбке и по походке — чужак. Смотрит людям прямо в глаза. Ходит так, будто весь город — его. Пять лет отбыл в Сибири на поселении и только недавно появился в Шклове. Его здесь прописали не без посредничества, говорят, он как следует кого надо подмазал. А иначе разве ж ему бы дали здесь жить, а? Но он все еще находится под надзором. Каждый день обязан являться к приставу. А жить-то он живет со своей гойкой где-то в мужицкой хате, в предместье, у заставы. И там он «и дрыхнет, и ест, ясное дело… только „кошерное“…». Потому как разве еврей сдаст такому квартиру, а? От такого бегут, как от чумы. Но мальчики из хедера что-то разнюхали, и таращатся на ссыльного, и получают за это затрещины:
— Говорили вам, не смотрите в его сторону!
— Увидите его — убегайте!
А он, отщепенец этакий, идет себе по середине улицы, без шапки, волосы длинные, зачесаны на гойский манер, ведет под ручку свою гойку, трескает грушу и еще улыбается… Так и гуляет каждый день, прямо к приставу в стан [255] , показать, что он — здесь.
Компании поднадзорный ни с кем не водит, больше ни с кем вместе его на улице не видели. Только вечером вокруг его хаты начинают шнырять какие-то странные тени. Одеты, как бродяги, прокрадываются тишком, как призраки… Видели, говорят, как-то раз, как Хаце, хромой шапочник, ковылял из этой хаты и оглядывался, как вор. Шапочник-то поднадзорному, кажись, не сват? Но, может, люди ошиблись.
255
Полицейский участок.
Шепоток становился все настойчивее, потом перешел в бормотание:
— Поднадзорный портит молодежь…
— Он мутит ремесленников…
Пристав со своими двумя десятскими уже несколько раз налетал с обыском. Но всякий раз кто-то или свистнет, или хлопнет в ладоши в огородике за хатой, и тени принимаются прыгать через заборы и плетни вокруг огуречных грядок. Пристав, стуча калиткой и звеня шашкой, входит, а все двери — нараспашку. Блондинка, с которой живет поднадзорный, улыбается: «Пожалестве!» А сам поднадзорный сидит себе как ни в чем не бывало,
Раньше он пробовал купаться в купальне, вместе со всеми, но евреи разбежались. Если бы в шкловском прямоугольном дощатом бассейне появился настоящий черт, народ и то бы меньше перепугался. Еще хуже вышло в «женской молельне», то есть женской купальне, когда туда явилась девка-блондинка. Одна беременная хлопнулась в обморок, а невестка богача как заверещит, как закричит своей дочке:
— Миреле, одеваться! Чтоб ты у меня была одета немедленно!
И хозяин купальни попросил поднадзорного больше не приходить, потому что так он, хозяин, потеряет свое дело.
— Говорят, — пошутил хозяин, — что вы заботитесь о бедняках, так вот, я тоже бедняк.
Поднадзорный рассмеялся.
Но, видимо, это заявление что-то для него все-таки значило. И, наверное, испуганные перешептывания тоже надоели, так что он нашел себе место, далеко за купальней и за штабелями дров, запасенных для пароходов, и стал там купаться, причем вместе со своей гойкой. Не иначе как всему городу назло.
Именно этого чудака во всей его наготе узрел нынче дядя Ури. А когда он услышал, кто это, у него аж в глазах потемнело, так что Днепр показался ему ядовито-синим, как карболовая вода [256] во время холеры. Ури тут же ушел бы, если бы не боялся показаться боязливей других. Ладно, что со всеми, то и с ним…
256
Раствор фенола в воде, дезинфицирующее средство.
Все бы ничего, но рядом стоит одиннадцатилетний мальчик, который уже учит Гемору, и, вытягивая шею, как гусак за овсом, глотает каждое слово и каждый намек. И вдруг ошарашивает вопросом, а вопрос-то ну ни в какие ворота не лезет, вопрос неуместный, как русский солдат в сукке:
— Папа, папа, а что такое цишилист?
Ури тут же отвесил сыну резкую и хлесткую затрещину, одну из тех убедительных затрещин, которые отвечают на все вопросы на свете, и добавил тихо, почти с жалостью:
— Вот что это такое!
Если бы под ногами у мальчика, который уже учит Гемору, разверзлась земля, он бы и то чувствовал себя лучше. Он потер набухшую щеку, как обычно делал, получив плюху, вытер слезы и хотел уже убежать домой. Но как раз в этот момент раздался собачий лай, и изнутри со скрипом открыли деревянную дверь мужской купальни. Сначала выскочила мокрая черная собака с висячими треугольными ушами, подбежала к евреям, стоящим кружком, и, встряхнувшись всей своей собачьей шкурой, всех забрызгала да еще — вот ведь мерзкая тварь — облаяла в придачу:
— Ишь, сколько жидов! Толпятся, так что головы не поднять, на улице не протолкнуться… Гав, гав…
За собакой высыпали русские мальчишки, все в одинаковых, как у гномиков, черных штанишках, парусиновых рубашках с кушачками, в гимназических фуражках с серебряными кокардами. И, наконец, вслед за ними в узкую дверь вылез сам почтмейстер. Это был дородный гой: на красный загривок молодецки сдвинут картуз с бархатным околышем, на ногах — сапоги с лакированными голенищами, в руке — кожаный хлыст.