Дядя Зяма
Шрифт:
— И тебе доброй субботы! Что хорошего скажешь?
— Я слышал, — говорит шапочник, — что возле вас сегодня стреляли. Хорошенькое дело…
Ури насторожился. Ему кажется, что над ним посмеиваются. В другой раз он бы прикрикнул на ремесленника: «Пошел вон, паршивец!» Но сейчас, после таких передряг, его хозяйская гордость слегка сникла, а сердце стало мягким и податливым, как после поста. Ему почти нравится, что он повстречал хромого из этой шайки: может быть, удастся прощупать почву, понять, что они о нем думают… И вместо того, чтобы пойти прямо домой на третью трапезу, Ури закладывает
— Говорят даже, реб Ури, что вам кричали «Долой»… — говорит шапочник, почему-то опустив глаза.
— Говорят… — дипломатично отвечает Ури и замолкает.
А сам думает: может, вернуться? Может, хромой его завел в переулок, чтобы угостить костылем по шее, как хозяина купальни?
— А это правда? — переспрашивает шапочник, а глазки-то у него проницательные, как у цадика.
Видит Ури, что попался. Убегать от шапочника — стыдно, идти дальше — боязно, остается смотреть на носки своих ботинок, на то, как они сами собой шагают вперед помимо его воли. И вдруг Ури — все равно погибать — разражается речью:
— Говорят!.. Сам видишь… Все кричат «долой»: самодержавие — долой, царя — долой, меня — долой: а кого не «долой»? Коли так, ничего не поможет. Потому что, ежели бы можно было помочь, то уж помогли бы. Все бы помогли. Я бы помог, каждый бы помог. А кто бы не помог? Не могут помочь. Пойди-ка — помоги!
Хаце-шапочник слушает, навострив красные уши под картузом, и молчит. Ури тоже молчит, и кажется, что каждый из них выискивает способ, как бы развязать другому язык. Но Ури разнервничался от собственных монотонных слов. Он горячится, мотает головой, произносит с нажимом каждое слово, растягивает каждый слог:
— Нет, меня не переубедишь, ежели… Ежели можно было бы помочь — помогли бы, никто бы не отказался помочь… Потому что, ежели можно помочь, то помогают, а ежели нельзя помочь — то никто и не поможет.
Хаце хромает вслед за Ури и молчит, а Ури, распалившись еще больше, выпевает с нажимом на «ежели»:
— Ежели бы можно было помочь, точно помогли бы. Каждый бы помог. Весь город бы помог. Даже мой старшенький, который учит Гемору, помог бы. Но поскольку никто не может помочь, то я-то как помогу? Чем одиночка поможет?
А шапочник хромает следом и терпеливо выслушивает, как дядя Ури без конца повторяет привязавшийся к нему глагол — во всех временах, лицах и наклонениях: помоги, помочь, помог, помогают, помогут, помогли, надо помочь, обязаны помочь. Хаце слушает и с интересом ждет, на сколько дяде Ури хватит горючего, чтобы, наконец, и ему, Хаце, вставить слово. Но дядя Ури как заведенный ходит по кругу: он месит глагол «помогать», как тесто, играет с ним, как кошка с мышкой, приправляет его вопросительными знаками, точками, удивлением, серьезностью, смешками:
— Помочь,
Хаце чувствует дяди-Урину слабость и улыбается. Теперь-то он уверен в своей победе. Тихо! Слава Богу, что реб Ури на минуту остановился и вытянул руки, растопырив пальцы, как оленьи рога. Тут шапочник и успевает воткнуть свой острый вопрос, как иголку в ватную шапку:
— Как это так, реб Ури, чтобы вы — и не знали?
Ури, опустив вытянутые руки, прислушивается:
— А?
— Чтобы вы — и не знали, как помочь? — тихо и почти смущенно переспрашивает шапочник. — А ежели помочь нельзя, так надо бежать к приставу, так что ли? Упасть ему в ноги и сказать: «Господин ты наш, барин-батюшка, погляди, возьмись, наведи порядок!..»
Ури замирает, потом немного наклоняется и заглядывает Хаце-хромому под козырек. А тот стоит, опершись на костыль, и смотрит тихо и даже отчасти смущенно. Ури понимает, что перед ним тот еще пройдоха, что ему зубы не заговоришь — надо все говорить прямо, как есть. И вдруг набирается смелости:
— Так, значит, молодой человек? Вот как заговорил!
Хаце молчит.
— Ну да, — говорит, коротко вздохнув, Ури, — тебе же бездельник Пейшка-рыжий «почту» приносит…
— У стен есть уши, реб Ури, — смущенно отвечает шапочник. — Вы же ученый человек. Вам так вести себя не пристало.
Тут Ури чувствует прилив храбрости. Он быстро оглядывается: они стоят с Хаце вдвоем, среди пустынных огородов, в осенних сумерках после минхи. Кто знает, кого тут хромой припрятал за заборами? Ури охватывает тоска от предчувствия опасности. Но шапочник перехватывает его блуждающий взгляд и тихо, как будто утешая, говорит:
— Не бойтесь, реб Ури. Мы тут с глазу на глаз. Никто не собирается причинить вам вред. Наоборот… С вашей стороны очень мило, что вы не захотели говорить с… с этим доносчиком, я имею в виду Йошку-парикмахера.
— Да вы все знаете, как я погляжу! — качает Ури головой.
— Мы все знаем, — подтверждает шапочник, — и поэтому я… и поэтому мы решили попросить вас, реб Ури, поговорить с вашим братом Зямой о его подмастерьях… Чтобы они помирились по-хорошему… Вас он, может, и послушает.
— Говорил уже, говорил! — отвечает Ури с легким раздражением. — Схожу к Зяме после гавдолы еще раз. Посмотрим.
Шапочник делает какое-то странное движение своим костылем, как будто подпрыгивает, и поспешно говорит:
— Вы уже говорили с ним? Говорили? Реб Ури, это очень хорошо с вашей стороны. Реб Ури, то, что вас сегодня обидели, — это несправедливость… большая несправедливость. Такое больше не повторится…
Ури чувствует, как тают боль и обиды, тяжелым камнем лежавшие на сердце весь день. На душе у него становится легче. Он все еще чувствует себя глуповато, как тот перепуганный еврей, который издали видит в лесу разбойника с топором под мышкой, а когда разбойник подходит ближе, выясняется, что это другой еврей с мешочком для тфилин, который здоровается и просит понюшку табака.