Дягимай
Шрифт:
— Но, но, но! — одергивает его Моте Мушкетник. — Нечего на Стропуса собак вешать. Председателю колхоза положен простор. Может, гость какой нагрянет или, скажем, еще кто… Неужто большое начальство прикажешь на кухне привечать? Или, к примеру, кто-нибудь из другой республики пожалует, чтобы на наш колхоз поглядеть… ведь мы же не какие-нибудь, а образцовые. Стыдно будет за Дягимай. А что до графства, то мы графы похлеще, чем Стропус, ежели, конечно, по домам судить… Со своим домом, пусть и дрянным, все что тебе заблагорассудится делай — твоя собственность. А Стропус — ни-ни… Замок, как ты, Пирсдягис, выразился, так сказать, общее богатство… за денежки колхозные построен. Его не продашь и внаем не сдашь, придет другой председатель — выметайся, уступи все комнаты внизу и наверху новой власти. — Моте Мушкетник пялит косоватые глаза на собутыльников. Водка румянит его круглые щеки. Маленькие, спрятавшиеся под лохмами уши пламенеют, как маки в середине лета. Он сидит, втянув голову в плечи, и на затылке, едва виднеющемся в темноте, багровеют обозначившиеся веревки
— Цто, милости просить? — обижается Пирсдягис, вперив взгляд в почти допитую бутылку. — Еронимас Пирсдягис никогда и ни перед кем хребта не гнул и гнуть не будет. Вот так.
— Ясное дело. Кто тебя не знает, — насмешливо басит Моте Мушкетник, скрывая улыбкой свою обиду. — Ты — прямой, принципиальный… И головастый, как царь Соломон… Это какое-то недоразумение, что такого человека, как ты, в правление не избрали. Но ты потерпи, Еронимас, скоро отчетно-выборное, может, тебе удастся забраться в Стропусово кресло. Тогда его хоромы в твоих руках.
— Не гоносись, не гоносись, — Пирсдягис кладет на стол пустую бутылку и принимается ее катать. — Поставил каплю водки и думаесь: мозесь над всеми насмехаться. Нацальник, видись ли, отыскался! Он мне, как последнему захребетнику, видись ли, цузую крысу предлагает! И у кого — у Гиринисов! У этого недотепы Унте! Тьфу! Пирсдягис луцсе дерном накроется, небесами, но не позволит, цтобы какой-то молокосос указывал ему, как по избе ходить. Хоть я и не ахти какой пан, но был и до гроба буду сам себе хозяин! Вот так!
— Хозяин с сумой, — словно между прочим замечает Гайлюс, по-прежнему пряча в подковку усов хитрую усмешку, и сует руку в карман штанов. — Раз так, давайте скинемся по рублику и двадцать пять копеек. У банщика, так я считаю, отыщется для нас бутылка. У него всегда есть. Может, говорю, тогда все сговорчивей станем…
Пирсдягис подскакивает как ужаленный, увидев на ладони Гайлюса помятый рубль. Еще мгновенье — и он у дверей комнаты Мармы.
— Впусти, Робертас, дело есть, — последние слова он произносит по-русски. — Дай одну бутылоцку отравы за пятерку.
Вскоре Пирсдягис возвращается охваченный каким-то радостным озорством, шумно ставит бутылку на стол. Желтые прыщи у него на лице сияют, как под солнцем.
— Нузен мне вас рубль двадцать пять копеек как собаке пятая нога… Пирсдягис, благодаренье богу и советской власти, ни нисций. Вот так.
Гайлюс, довольный удавшимся маневром, запихивает свой рубль обратно в карман. Только мастер Сартокас и Моте Мушкетник пытаются всучить Пирсдягису свою долю. Но тот ни за что не соглашается. Пейте!.. И чтоб ни мур-мур… Пирсдягис рубля не пожалеет! И мужики пьют. Стакан идет по кругу, горяча кровь и развязывая языки. Но теперь уже верх берет не вражда, а миролюбие. Судачат о том, на чем все сходятся. Например, о геологах, буривших здесь все прошлое лето. Или о строительстве фабрики в Гедвайняй, по соседству с Дягимай. Один уверяет, что фабрика будет делать цемент, другой — удобрения, а третий, ссылаясь на каких-то очень серьезных людей, клянется, что будет построена не фабрика, а завод по выпуску шелка и трикотажа. Тканей будет, мол, изготовлено столько, что их с лихвой хватит на всех женщин Европы. Поскольку шелкопряды питаются листьями какого-то диковинного дерева, то большую часть колхозных полей якобы отведут под шелковичные леса. Гайлюс соглашается, что такое может случиться («Черту и тому неведомо, что нынче могут придумать!»). Но вот насчет того, что колхозную землю отведут под шелковичные леса?.. Нет, дело до этого вряд ли дойдет, уж на кукурузе обожглись… Сартокасу и Моте Мушкетнику тоже кажется: навряд ли… Кукуруза ведь показала: чудес на свете не бывает, Литва — это тебе не Украина или Грузия, а край зерна и сала. Но Пирсдягис, как обычно, ввязывается в спор. Не Украина или Грузия? Каздому дураку известно: Литва — это Литва. Но цто до селковицного дерева, то… Умора!.. Разве вы газет не читаете? Не знаете, цто узе полтора столетия тому назад в насем крае разводили первые селковицные деревья, которыми помесцики украсили свои усадьбы? И сегодня этих деревьев немало… Растут, поцему бы им не расти… Только редко кто их высазивает… А при зелании… Поцему? Мозно и все поля отвести под селковицные леса… Но этого не сделают… Потому цто никакого селкового завода не будет. Бабам и так хватает тканей. А украсая баб капиталистических, светлого завтра не построись. Надо народное хозяйство подымать. А ему подавай удобрения, цемент! Вот так!
Надо так надо, не возражают мужики, благодушно настроенные поллитровкой Пирсдягиса. Пусть другая фабрика, не шелковых тканей, а все же фабрика. Без людей она не заработает. А откуда их выцарапаешь? Понаедут всякие со всех концов, шагу из дома не шагнешь, не заперев дверь. Город под боком раскинется. И будет все время расти, на колхозные земли попрет, а люди наши, молодежь из колхоза — туда. Всю силу из Дягимай выжмут, останутся одни только старики да машины.
Моте Мушкетник мотает головой, пытаясь откинуть нависшие на уши львиные космы: но, но, но, зачем до срока слезы лить? Мало ли народу и сегодня из колхоза улепетывает? Нет, кто на городские харчи позарился, того никакими пирогами в деревне не удержишь. Человек, дескать, до такой жизни дошел, что тянет его туда, где погуще, и все тут. В конце концов, ежели поглядеть на оборотную сторону, иначе и быть не может. Перед войной на земле сколько жило? Два с половиной миллиарда. А сегодня? Скоро за четыре перевалит! Куда же людям деваться? Разве деревня может всех принять? Потому-то и бегут граждане в города, жмутся друг к другу, хоть и теснота там и дышать нечем… Право слово, нечему дивиться: ежели не внуки наши, то уж правнуки обязательно доживут до того дня, когда деревни вообще сгинут, только пригороды будут в сплошных фабричных трубах…
— Ни черта, — перечит Гайлюс, печальным взором окидывая последний кусочек сыра, к которому потянулась рука мастера Сартокаса. — Никто до этого твоего дня не дотянет, так я считаю. Бомба атомная в дело пойдет, и останется от всех городов только куча золы, чтобы котлы в пекле греть.
— Пойдет в дело, всенепременно пойдет, коли человеку негде будет повернуться, — одобрительно ворчит мастер Игнас Сартокас. — Но куда разумней… во всяком случае такое мое мнение. Почему бы государствам не заключить такой договор: вырастить столько человек, сколько помирает. Тогда бы все оставалось на своих местах: город — на своем, деревня — на своем. Жили бы по-людски, не задыхаясь в вонючих муравейниках.
— Какие тут могут быть договоры? — диву дается Пирсдягис. — Как мозно договориться насцет таких дел? Неузто возмесь и у каздой бабы запояесь?
— Наши в этом не нуждаются — у них и так ума хватает, так я считаю, — опережает Гайлюс мастера Сартокаса, только разинувшего рот. — Может, кое-кому из тех, кто в матери-героини метит, и можно бы…
Так судача, мужики и вторую бутылку выдули. Можно и домой идти, но мастер Игнас Сартокас чувствует себя должником — мол, и за ним пол-литра. С мнением мастера охотно соглашается Юозас Гайлюс, решивший убраться восвояси раньше, чем придет его очередь раскошелиться. Моте Мушкетник и Пирсдягис тоже не прекословят, ждут, пока мастер стучится в дверь Мармы, и думают: в самом деле, почему бы не посидеть еще часок? Так или иначе — вечер пропащий. Успеем, мол, бабьи укоры выслушать. Бабы все равно не поймут, до чего же приятно потолковать в тепле за бутылочкой, когда за стеной свищет студеный зимний ветер, швыряя в заиндевелые окна хлопья снега и по пояс заметая стежки-дорожки, по которым добираться домой. Но покамест не стоит морочить себе голову. На сердце от коварного хмеля так хорошо, столько в нем доброты и великодушия, что, кажется, усадил бы каждого за стол, поделился бы с каждым последней каплей. Только пусть зайдет, пусть постучится в дверь. Правда, дверь бани и не заперта, и тот, кого меньше всего ждали, входит почти незамеченным, Антанас Гиринис! Унте! На миг все замолкают, вперив взгляды в выросшую на пороге фигуру рослого, засыпанного снегом зятя Пирсдягиса. Затем начинается шум, гомон, мужики перебивают друг друга. Механизатор! Зять! Сосед! Как это здорово! Как это здорово! Садись, согреешься маленько, рассказывай, какие ветры тебя сюда занесли!
Пирсдягис подскакивает с места, просит зятя раздеться — тот, мол, поможет ему, старику, до дому добраться. Моте Мушкетник показывает Унте, куда повесить пальто, чтобы меховой воротник скорее высох, а Юозас Гайлюс прикидывает в уме: хоть и дойдет до него очередь, раскошелиться не придется, ибо не было случая, чтобы Антанас Гиринис осрамился и лишний рубль зажилил…
VI
Проснулся Унте со страшной головной болью. Сразу и не сообразил, где он. Поначалу подумал: дома, а женщина, прильнувшая к нему, Салюте. Унте перевернулся на другой бок, ткнулся лицом в пахнущие розовым маслом волосы и тотчас отпрянул: Салюте никогда так не душилась, от нее всегда пахло ромашками и свежим молоком. Он грубо отбросил руку, обвившую его шею, и отодвинулся на край кровати.
— Ты что, святой или того… не можешь? — прыснула Живиле.
Унте поворачивается к ней спиной. Ветер унялся, вьюга улеглась, но за окнами, как и прежде, непроглядная тьма. Встать и — домой! Только подумаешь о доме, как сразу охватывают и стыд, и ужас, да еще злоба на самого себя — кабы мог, заскрежетал бы, как зверюга, зубами.
Но и Живиле — порядочная свинья. Желая подразнить Альбертаса Гайлюса («Что только пьяному не взбредет в голову!»), Унте растянулся на диване и захрапел. А Альбертас с Живиле возьми и перетащи его на кровать. Эта бесстыдница разделась, осталась в чем мать родила и юркнула к нему под одеяло! Проклятье! Свинство-то какое!.. Нарочно, обормоты, подстроили!.. Дернула же его нелегкая в баню заглянуть!.. Но разве пошел бы туда, не приложись он к рюмке у Бутгинасов? Да и не в ней дело. Во всем утренний кувшин пива виноват, глотнул с отцом и дядей — и пошло-поехало; дьявол тут как тут — напомнил ему про обещание племяннику. Вот он с Кястутисом и подался из дому. А у Бутгинасов, как назло, вся семейка перед обедом за свою музыку взялась. Кястутис просто тает от удовольствия, да и Унте при первых звуках обмяк: к музыке издавна слабость питает…