Дягимай
Шрифт:
— Да ты ж, Марма, сам не веришь в то, что говоришь, — рассмеялся в глаза ему Унте. — Все для тебя свиньи, лоси, а сам о себе ты думаешь, что человек. И не какой-нибудь, а самый что ни на есть настоящий, первого сорта, единственный.
Марма потупил взгляд и опрокинул недопитый стаканчик. Затем провел рукой по лоснящейся плеши, покрытой мелкими росинками пота, и ни с того ни с сего сказал:
— Слышал? Свадьба расстроилась… ну той… с птицефермы… Живиле…
— Мне не до Живиле, — нетерпеливо махнул рукой Унте.
— Само собой… Живиле — не проект Дома культуры, куда тебе до нее, но ты послушай, послушай, не так уж много веселого в нашей жизни. Мушкетники теперь сияют, как солнце. Не по душе, ох не по душе была им невеста. И другие всячески отговаривали Зенюса. У него что, не все дома — гулящую девку в жены берет. Думаете, ей его одного хватит? Только отвернется, мол, она ему рога тут же и наставит. Но Зенюс, как известно, упрям как баран. Люблю, дескать, и точка. Словом, влип парень по уши. Да и неудивительно. Девка смазливая, веселая,
Унте встал. Водки в бутылке было что кот наплакал. Он плеснул остаток в стакан, опрокинул и, не сказав ни слова, двинулся к выходу.
— Погоди, теперь я пол-литра ставлю. В такой вечер только и делать, что сидеть и пить.
Унте обернулся, хотел что-то сказать банщику, но только махнул рукой и решительно сжал дверную ручку. Лицо его исказила ярость, а губы судорожно подрагивали.
Марма равнодушно пожал плечами и поплелся вслед за ним открывать дверь.
— Жене от меня привет!
— Подавись ты!
Ветер подхватил не засунутый за воротник конец шарфа, сорвал его с шеи и швырнул в сугроб. Было темно, хоть глаз выколи. Унте стал искать дорогу наугад. Он брел, то сворачивая с тропинки в сугроб, то снова нащупывая ногами твердь, местами занесенную снегом до самых щиколоток. Было около десяти часов вечера, многие еще не спали, однако сквозь гудящую стену пурги не пробивался ни один огонек. Только по наитию да по лаю собак Унте догадывался, в какой стороне деревня. Правда, где-то справа пели. Слышно было, как перекрикивают друг друга нестройные голоса. Но петь могли и в Гедвайняй: строители фабрики выпили и затянули песню, со стороны Гедвайняй как раз и ветер дул. Унте заскрипел зубами. Голова кружилась от выпитого, однако мозг работал четко, как часы, — сколько бы он ни вылакал, Унте никогда не терял рассудка. Наоборот: мысль его становилась острей, гибче, задиристей. Он строже относился к себе, куда скрупулезней и безжалостней оценивал каждый свой поступок. Его бесило, что он надрался, что возвращается поздно домой, что не помог Салюте управиться со скотиной. И все из-за этого проклятого обеда у Бутгинасов… Не загляни он к ним, не начни у них… Но нет — зачем винить других, а себя выгораживать? Все равно отыскался бы повод… все равно… Ведь еще вчера, когда он вышел из райкома, в сердцах захлопнув дверь кабинета Даниелюса, у него уже упрямо, хоть и подсознательно, вызревало смутное желание: поймать кого-нибудь и разговориться по душам… А разве с кем-нибудь разговоришься за пустым столом! И все-таки он переборол свое желание, поначалу не поддался соблазну, взял себя в ежовые рукавицы… Ах, этот злополучный памятник Жгутасу-Жентулису… Даниелюс! Вот кого надо бы хорошенько взять за шиворот и встряхнуть, попадись он только на пути! Однако, как ни крути, как ни верти, нечего было в баню заходить… Только поцапался с тестем, наслушался гадких бредней Мармы… В самом деле, какого черта поперся он к этому ничтожеству? Почему он не мог отбрить Пирсдягиса, встать со стула и — домой! Куда там!.. Все ему мало — и водки, и трепа, и человеческого тепла!.. А это человеческое тепло не что иное, как болтовня, словоблудие! Марме вздумал он излить душу… Оставить там всю грязь и вернуться восвояси… Олух царя небесного, и только. Ты зайди к нему, когда на душе чисто, как в светелке перед праздником. Зайди, распираемый снисходительной гордостью и уважением к самому себе. Тогда, возможно, и сможешь равнодушно внимать его речам, выслушивать его «комедии», смотреть в глаза, которые бесстыдно радуются чужому несчастью.
Унте снова заскрипел зубами. Он старался не думать о расстроившейся свадьбе Живиле, но рассказ Мармы глубоко запал ему в душу — Унте чувствовал почти физическую боль,
Унте с отвращением сплюнул. К черту! Бредет, бредет, подставив лицо ветру, а конца дороги не видать. Эта задрипанная тропка должна влиться в асфальт где-то около двора дяди Теофилюса… Но тут ветер переменил направление — стал задувать сбоку. Неужели Унте свернул не в ту сторону? В такую погоду можно и не заметить бывшей усадьбы Жгутаса-Жентулиса, возле нее проселок как бы раскалывается надвое. Еще не хватало, чтобы Унте вышел к коровникам. Остановился, перевел дух. Закурить и — вперед! Если вернуться, то и вовсе заплутаешься. То-то будет смеху — заблудился в своей же деревне! Комедия, право слово, как выражается этот ублюдок. Унте обыскал все карманы, нашарил смятую пачку сигарет, но не мог найти ни одной спички. Обыскал карманы еще раз, вывернул наизнанку. Нет нигде, ни одной. Оставил на столе в бане. Проклятье, и только. Бывало, возвращается из гостей, а карманы битком набиты чужими спичечными коробками, а тут последний посеял. И еще курить до одури хочется. Так хочется, что, кажется, в Епушотас махнул бы — только бы прикурить. Сунул заскорузлыми пальцами сигарету в рот и, подставляя спину ледяному ветру, уставился в кромешную тьму, словно ждал, когда же кто-нибудь волшебной рукой чиркнет у него под носом. И что-то на самом деле вспыхнуло! Унте даже попятился назад от удивления, провел рукой по мокрым, запорошенным снегом ресницам. Он не сразу сообразил, что случилось, как прорубило этот мрак освещенное четырехугольное оконце. Когда Унте подошел поближе, он увидел огромную (во всяком случае так ему показалось) стену какого-то здания, но сколько ни озирался, дверей так и не обнаружил. Тогда, увязая по пояс в сугробах, дополз до окна и костяшками пальцев побарабанил по стеклу. Тенью мелькнула чья-то голова, рядом с ней прижалась к стеклу другая. Мужчина и женщина. А может, мать и дитя? Разве разглядишь сквозь двойную заиндевевшую раму?
— Это я, Унте! — воскликнул он, сложив лодочкой ладони. — Свой! Дайте прикурить! И я ухожу к черту!
Тени за окном чего-то ждали. Унте еще раз побарабанил по стеклу. Сильней и сердитей, чем прежде. Головы отлетели друг от друга и скрылись. Вскоре где-то на другом конце дома скрипнули отворяемые двери. Унте закусил губу, отругал себя в мыслях («Сумасшедший! Таскаюсь по ночам, ломлюсь в чужие дома!») и потопал, доверяясь скрипу. Там, на пороге, словно застывшее изваянье, его поджидал одетый в черное человек, которого Унте ни за что бы в жизни не узнал, не заговори тот ласковым, чуть удивленным голосом:
— Унте! Вот это неожиданность! Заходи, гостем будешь! Чего топчешься на пороге, в самом деле? Неужто хочешь меня застудить?
— Я домой… Мне бы только прикурить, — бормотал Гиринис, кляня в мыслях последними словами непогоду и водку. — Шел мимо, вижу — свет в окне. А спичек как назло… Дай, ежели имеешь, и я отправлюсь своей дорогой.
— Говоришь, прикурить? Ладно, дам тебе прикурить, я еще никому не отказывала, — плутовски рассмеялась, и смех ее еще больше подчеркнул двусмысленность слов. — Но прежде всего милости просим в дом. В такую погоду хороший хозяин и собаку не выгонит.
Живиле взяла Унте за рукав, и он, сам не понимая почему, покорно проследовал за ней по узкой, как карман, прихожей внутрь.
Однажды он уже был у нее. Только один-единственный разок за минувшие полтора года, прошедшие с того дня, как Живиле перебралась на постоянное жительство в Дягимай. И тогда он тоже был пьян, ввалился, обругал хозяйку, надавал кому-то затрещин, получил сдачи и вышел. Та же железная койка, наспех накрытая смятым покрывалом, напротив — подержанная софа (зеленый плюш!), круглый столик, радиоприемник, аляповато и беспорядочно обклеенные журнальными вырезками, преимущественно цветными, серые стены. Пейзажи, портреты знаменитых спортсменов и кинозвезд. Убогие крохи, собранные со всего мира, начиная с голой русалки на палангском пляже и кончая светилом бразильского футбола, Пеле.
— У меня гость, — сказала Живиле, невинно улыбаясь своими пухлыми губами.
Но раньше, чем она объяснила, Унте увидел развалившегося на софе Альбертаса Гайлюса.
— Глянь-ка, Бертас, кого к нам вьюга замела, — обратилась Живиле к Гайлюсу, и снова ее губы тронула улыбка непорочной девы. — Садись, гость нежданный, поможешь справиться. — Она откуда-то вытащила почти полную бутылку водки и поставила на стол тарелки с остатками ветчины.
«Их объедки!..»
Унте прикурил и, жадно затянувшись дымом, сел. Но не рядом с Альбертасом, не на софу, куда рукой показала хозяйка, а придвинул к столу стул и примостился на нем. Хмуро насупив брови, он следил за Живиле, борясь с соблазном броситься к ней, содрать с нее пальто Альбертаса и убраться к чертовой бабушке, на прощанье одарив каждого из них оплеухой. Однако Живиле, словно разгадав его желание, вовремя сняла чужую одежду и предстала перед ним во всем блеске: стройная, фигуристая, в коротком, василькового цвета, платье, облегавшем ее и не доходившем до колен.