Дягимай
Шрифт:
— А ты не слушай их, балаболок, слушай, что сердце говорит, — не сдается старик.
— А оно так и говорит: кончай здесь возиться — и в постель.
Бируте, приехавшая к сестре на велосипеде, чтобы что-то одолжить, поддерживает Юстину.
— Верно, верно, — ворчит и Унте, на сей раз ополчаясь против отца. — Не столько пользы от твоей работы жди, сколько беды.
Йонасу Гиринису после обеда ничего другого не остается, как только жаться к боку жарко натопленной плиты, на которой булькает картофельное варево для свиней. «Ладно, ладно, — думает старик, посмеиваясь в усы. — Посижу, пока вы отправитесь
В избе переполох, как перед свадьбой. Салюте отправила детей к Стиртам — пусть там все вместе вечер коротают, и давай с Юстиной вертеться перед зеркалом, все время охорашиваясь и меняя наряды. Одно платье слишком простое, другое не годится для такого случая, а к третьему не подходят туфельки и платок. А тут еще мимоходом заскакивает Бируте (ее Пранюс где-то застрял с кормами, одному богу известно, когда домой явится), и начинается такая стрекотня, что ни слова не разберешь.
Унте бродит, съежившись, боясь попасться на глаза, чтобы бабы не заклевали. Ну где уж тут, человече, тебе отвертеться! И галстук у него не такой, как надо, и не в той рубашке, и ботинки плохо начищены, перебивая друг дружку, набрасываются на него сестры, хотя сама Салюте все приготовила ему и на кровать положила.
— Да отвяжитесь вы! — сердится Унте. — Не буду я сто раз переодеваться.
— Хорошо и так… — пытается заступиться за мужа Салюте.
— Для тебя любой хорош, лишь бы в брюках был, — язвит Юстина. — Никакого понятия. Неряха! Хоть бы ботинки почистил — как из мучного мешка вылез.
У Унте молниями сверкают глаза. Ей-богу, он в долгу не останется!
— Ты лучше на себя посмотри, — отрубает он и на всякий случай пятится к двери. — Ногти накрась, брови подведи, может, какого-нибудь старика и подцепишь, если он тебя с чучелом огородным не спутает.
— Вот я тебе, пустомеля! Совсем распустился, свинтус этакий! — Юстина хвать метлу, замахивается, сейчас она намнет ему бока, но Бируте вовремя останавливает ее. — Заступница нашлась! Ты что, сама захотела получить?! — брюзжит она, и голос ее звучит уже не зло, а примирительно.
— Здоровый мужик, а ведет себя иногда как последний молокосос, — поругивает Унте и жена.
— Дети! — не выдерживает Йонас Гиринис, дотоле с добродушной улыбкой наблюдавший за ними. — Седые, а ума нет. Унте, будь мужчиной, посторонись, дай женщинам дорогу.
— Даю, даю, пусть себе чешут, куда хотят, — машет рукой Унте и ныряет в дверь. Ботинки? Шут с ними, почистит тряпкой в сенях.
Унте выходит во двор, переминается с ноги на ногу, задрав голову к небу. Старая привычка, а острая на язык Юстина время от времени посмеивается над ним, утверждая, что Унте ищет новую звезду, которую брату Повиласу пока не удалось найти. Пусть она говорит, что хочет (божий одуванчик!), а он — только ногу за порог, и взгляд его сразу вверх стремится; охота на птиц поглядеть, на облака, за которыми как ни в чем не бывало солнышко ярко светит; отдохнуть от черных балок в избе, хоть ты в ней и не узник. Наконец, и земля иначе выглядит — чище, милей, и сам тверже на ногах стоишь, когда возвращаешься к себе, облетев взглядом вместе с птицами поднебесье. А сегодня еще такой денек выдался! В ноябре-то!.. С самого утра небо чистое, только по краям то тут, то там вздымается горка облаков,
Мысли Унте обрывает гром духового оркестра, заигравшего у Дома культуры марш. Видно, какие-то важные шишки пожаловали. Это точно! Да и самое время собираться. Ах, эти бабы! Кудахчут, копошатся, как наседки, чего доброго, к началу опоздают.
— Скорее! — понукает он, приплюснув нос к окну. — Уже четыре, а ведь еще дойти надо!
— Иди, иди, — отзывается появившаяся в дверях Юстина. — Салюте, накинь намордник своему телку и веди, а то, видишь, носится, бедняга, по двору и дверей в хлев никак не найдет.
Унте машет рукой, решив смолчать, потому что, когда старая дева входит в раж, ее глотку и колесом не заткнешь, и ковыляет прочь со двора. А вслед за ним — все три женщины, идут и гогочут, как гусыни. У Бируте под голубой нейлоновой курткой теплится орден «Материнская слава». Юстина тоже орден пристегнула — Трудового Красного Знамени, хотя и ворчала, потому что не хотела выделяться среди других; но наказ Стропуса был прост: кто ослушается и придет без орденов и медалей, тому несдобровать.
Возле Дома культуры их догоняет колхозный автобус, битком набитый колхозниками из дальних поселков, а с противоположной стороны прикатил грузовик, украшенный красными флажками, в нем тоже негде яблоку упасть. Из обеих машин шумно высыпают люди, галдят, шумят во дворе.
Выстроившийся у двери оркестр играет туш. С таким подъемом и задором, что, кажется, Жгутас-Жентулис, возвышайся он на своем каменном постаменте, пустился бы в пляс.
Унте с женщинами присоединяется к толпе и под звуки торжественной музыки заходит внутрь.
— Только во второй или третий ряд, не дальше, — предупреждает Саулюс Юркус, выросший словно из-под земли. — Тебе после собрания придется петь. Кроме того, так распорядился товарищ председатель.
— Распорядился? — нахохлился Унте. — Я сам собой распоряжаюсь.
— Ну, пожелал, просил, если угодно, — спохватывается Юркус.
— Ладно уж, ладно… Что уж поделаешь, когда красиво просят.
Устроился в третьем ряду вместе с женщинами. Бируте с Юстиной и без Унтиной милости положено сидеть поближе к сцене — орденоносцы, а Салюте ведь жена… Где-то неподалеку должна быть и Юргита, но ее что-то не видно. Неужто не приехала? Может, и Даниелюса нет?
После третьего звонка в зале ни одного свободного местечка. Люди стоят вдоль стен и в коридоре у открытых дверей. «Наприглашал отовсюду гостей, своим негде сесть, — мысленно ругается Унте. — А про новый Дом культуры спросишь, сразу, как рак, — на попятный».
Сцена празднично украшена флагами и портретами руководителей государства. Наверху через весь зал протянут транспарант, на котором крупными белыми буквами выведено: СЛАВА БОРЦАМ ЗА ХЛЕБ! В глубине сцены висит дубовый венок, которым во время первого праздника урожая — а с тех пор минуло много лет — был увенчан лучший колхозник. Длинный стол президиума покрыт красным сукном, на нем керамическая ваза с розами из колхозной теплицы. Слева — огромная трибуна, которая несколько лет пролежала без дела на складе и которую почтительно вернули на прежнее место.