Дьявольская секта (Сборник)
Шрифт:
— Ты смеешься? — говорил он низким, хрипловатым голосом, чуть заикаясь.
– -
— Я смеюсь потому, что одна из стружек упала через окно Полу на голову, и он рассвирепел.
— Его сильно ушибло?
Я взглянула на Льюиса в изумлении. Впервые он шутил, по крайней мере, я надеялась, что он шутит. Я глупо хихикнула, и вдруг мне стало как-то не по себе. Пол прав. Ну что я буду делать с этим молодым психом в субботний вечер, одна, в уединенном доме? Я могла бы танцевать или смеяться с друзьями или даже заниматься любовью е милым Полом или с кем-нибудь еще...
— Ты не собираешься уходить?
— Нет, — ответила я с горечью. —.Я надоедаю тебе? — Я тут же пожалела о сказанном, противоречащем
— Тебе ужасно скучно? — Этот вопрос застал меня врасплох. Разве можно понять, когда тебе ужасно скучно, очень скучно или просто, не сознавая того, скучно в этой бесконечной кутерьме, которая и есть жизнь?•
— Мне некогда скучать, — холодно ответила я. — Я сценарист в RKB, и я...
— Это там? — Поворот его подбородка влево вобрал в себя сверкающую бухту Санта-Моники, Беверли-Хиллз, эту обширную окраину Лос-Анджелеса, студии и съемочные павильоны, и объединил их одинаковым презрением. Быть может, «презрение» сказано слишком сильно, но движение это выражало нечто большее, чем безразличие.
— Да, там. Так я зарабатываю себе на жизнь. — В моем голосе слышалось раздражение. За три минуты этот незнакомец заставил меня сначала упасть в собственных глазах, а потом почувствовать себя бесполезной. Ведь в самом деле, что мне давала эта идиотская работа, кроме небольшой стопки долларов, собирающихся вместе каждый месяц и таким же образом каждый месяц растрачиваемых? Однако чувствовать себя виноватой из-за юнца, явно некомпетентного и нализавшегося ЛСД, было по меньшей мере неприлично. Я не имею ничего против таких наркотиков, но не верю, что они могут трансформировать чью-то привычку в философию, почти всегда предающую презрению тех, кто се не разделяет.
— Зарабатывать на жизнь, — повторил Льюис задумчиво,— зарабатывать на жизнь...
— Так говорят, — ответила я.
— Какая жалость! Как я хотел бы жить во Флоренции в те времена, когда там хватало людей, заботившихся о других просто так, как ты сейчас.-
— Они заботились о скульпторах, художниках или писателях. Ты принадлежишь к ним?
Льюис покачал головой.
— Быть может, они заботились о людях, приносивших им радость.
Я цинично рассмеялась, почти в духе Бетт Девис:
— Ты легко можешь найти это и здесь, прямо сейчас. — Я тоже повернула подбородок влево, как и он чуть раньше.
Льюис закрыл глаза.
— Я же сказал: «Просто так», а это уже не просто так.
Когда он произносил «это», в его голосе было столько чувства, что я вдруг стала задавать себе множество вопросов о нем, один романтичнее другого. Что я знала о нем? Любил ли он кого-нибудь до безумия (не понимаю, почему так говорят, но по мне, это единственный способ любить)? Что, случай, наркотики или отчаяние, бросило его под колеса «ягуара»? Исцелялся ли он, отдыхая? Заживало ли его сердце, как и нога? И когда Он упорно смотрел в небо, не видел ли он там чье-то лицо? Несносная память подсказала мне, что последнюю мысль я использовала, когда писала сценарий к цветному фильму «Жизнь Данте» и испытывала большие трудности с любовным антуражем. Голос за сценой. На сцене Данте, сидящий за массивным средневековым столом. Данте поднимает глаза от запыленного манускрипта, и голос мурлычет: «Когда он упрямо смотрел в. небо, не видел ли он там чье-то лицо?» Вопрос, на который зрителям предстояло ответить самим, я надеюсь, утвердительно.
Итак, мы пришли в ту точку, откуда начинался путь, проложенный ранее моим пером. Меня бы это очень обрадовало, обладай я малейшим литературным честолюбием или следами таланта. Очень плохо...
— Как тебя зовут?
— Дороти, Дороти Сеймур. Разве я тебе не говорила?
— Нет.
Я сидела на краешке его кровати. В окно вливался вечерний воздух, наполненный запахом моря, столь сильным, столь неизменным в течение многих лет, как я дышу им, что он казался прямо-таки жестоким в своем постоянстве. Долго ли еще я буду сладострастно вдыхать этот воздух? Сколько времени мне отпущено до того, как останется лишь тоска по ушедшим, годам, поцелуям, теплу мужского тела? Я вышла бы замуж за Пола, отказалась бы от неограниченной веры в свое хорошее здоровье, душевное равновесие. Так легко быть довольной собой, когда ты кому-то нужна, а потом? Да, потом? Потом, без сомнения, будут психиатры, сама мысль о которых вызывала у меня тошноту.
— Ты выглядишь грустной, — сказал Льюис. Он взял мою руку и посмотрел на нее. Я тоже взглянула на нее. Оба мы с интересом смотрели на мою руку — ситуация забавная и неожиданная. Лыоис, похоже, не знал, что это такое, а у меня же возникло ощущение, что в руках у него какая-то вещичка, более мне не принадлежащая. Никто еще не держал мою руку столь естественно.
— Сколько тебе лет?
К моему безмерному удивлению, я ответила честно:
— Сорок пять.
— Ты счастливая.
Пораженная, я взглянула на Льюиса. Ему, должно быть, двадцать шесть или чуть меньше.
— Дожить бы до таких лет. Это здорово. — Он отпустил мою руку или, как мне показалось, снова вернул ее моему телу. Затем отвернулся и закрыл глаза.
— Спокойной ночи, Лыоис, — я встала.
— Спокойной ночи, — ласково ответил Лыоис.— Спокойной ночи, Дороти Сеймур.
Я осторожно закрыла дверь и спустилась вниз, на террасу. Мне было необычайно хорошо.
— Ты Знаешь, я никогда не забуду тебя. Я не смогу тебя забыть.
— Забыть можно все.
— Нет. Между нами стоит что-то безжалостное, ты тоже это чувствуешь. Ты... должен понять. Невозможно, чтоб ты не понимал этого».
Я прервала этот волнующий диалог, мой последний шедевр, и бросила вопросительный взгляд на Льюиса. Он приподнял брови и улыбнулся.
— Ты веришь в безжалостность поступков? — спросил он.
— Но это же не обо мне, это о Ференце Листе и...
— Но ты?
Я начала смеяться. Я знала, что жизнь временами казалась мне безжалостной, и некоторые любовные увлечения оставляли меня в уверенности, что я никогда не приду в себя. И вот теперь, в сорок пять лет, в отличном расположении духа я сижу у себя в саду и ни в кого не влюблена.
— Я верила, а ты?
— Пока пет, — Лыоис закрыл глаза. Постепенно он становился более разговорчивым, и мы болтали о нем, обо мне, о жизни. Вечером, когда я приходила из студии домой, он, опираясь на костыли, спускался вниз, удобно устраивался на террасе в парусиновом кресле-качалке, и мы, бывало, с несколькими порциями шотландского наблюдали наступление ночи. Я радовалась, что, приходя домой, нахожу его там, спокойного, странного, веселого и молчаливого одновременно, как какую-то домашнюю зверушку. Просто радовалась, ничего больше. Я ни в каком смысле не влюбилась в него, наоборот, его привлекательность пугала и почти отталкивала меня. Не знаю, почему, возможно, он казался мне чересчур приглаженным, слишком стройным, слишком совершенным. Нельзя сказать, что я видела в нем что-то женственное, но он заставлял меня вспоминать об избранной расе, о которой писал Пруст: волосы, как пух, кожа, как шелк. Короче, не было в нем ничего от детской угловатости, которую я нахожу такой привлекательной в мужчине. Интересно, брился ли он, да и росла ли у него борода?