Дьявольские повести
Шрифт:
На этом священник ушел, а я поднялась к дочери: мне было невтерпеж посылать за ней и дожидаться ее прихода.
Я застала ее перед распятием в изголовье кровати, но не стоящей на коленях, а простертой ниц, бледной как смерть, с сухими, но очень красными глазами — очевидно, до этого она много плакала. Я подняла ее, усадила сперва рядом с собой, потом на колени и сказала, что не могу поверить рассказанному исповедником.
Однако она перебила меня, уверила с мукой в голосе и на лице, что сказала правду, и тогда я с возрастающим изумлением и тревогой спросила у нее, кто же…
Не договариваю. О, это было страшное мгновение! Она уткнулась головой мне в плечо, но я видела, как вспыхнула у нее огнем шея, и чувствовала, как дрожит все тело. Молчанием, которым она отгородилась от исповедника, она отгородилась и от меня. Это была стена.
„Наверно, это человек, стоящий гораздо ниже тебя, раз тебе так стыдно?“— предположила я, чтобы возбудить ее и тем самым развязать ей язык: я знаю, что она горда.
По-прежнему молчание, по-прежнему лицо, уткнутое мне в плечо. Это длилось некоторое время, показавшееся мне бесконечным, как вдруг она, не поднимая головы, пролепетала: „Поклянись, мама, что простишь меня“.
Я поклялась ей во всем, чего она требовала, хотя и рисковала оказаться стократ клятвопреступницей, но до того ли мне было! Я пылала от нетерпения. Просто кипела. Мне казалось, что голова моя вот-вот лопнет и мозг вытечет наружу.
„Так вот, это господин Равила“, — полушепотом выдавила она, но осталась в моих объятиях.
Ах, Амадео, как подействовало на меня ваше имя! Я разом получила удар в сердце — кару за главный грех своей жизни. Вы столь грозный губитель женщин, вы столько раз заставляли меня опасаться соперниц, что и во мне прозвучало мерзкое „Почему
„Господин Равила? — произнесла я голосом, выдававшим, казалось мне, все. — Но ты же с ним даже не разговариваешь!“ Тут я чуть не добавила: „Ты избегаешь его. Значит, вы оба лжецы?“ — потому что во мне, я чувствовала это, закипал гнев, но я сдержалась: разве я не должна вызнать все подробности отвратительного совращения? И я спросила о них с кротостью, от которой, наверно, умерла бы, если бы моя дочь не высвободила меня из тисков, простодушно поведав мне: „Это было вечером, матушка. Он сидел в большом кресле у камина, напротив диванчика. Сидел долго, потом встал, и я на свое несчастье устроилась на его месте. Ох, мама, я все равно что в огонь упала! Хотела вскочить — не могу, сердце замерло, и, понимаешь, мама, тут я почувствовала, что у меня… что у меня будет ребенок“».
По словам Равила, маркиза, окончив рассказ, залилась хохотом, но ни одна из двенадцати собравшихся за столом женщин и не подумала рассмеяться. Равила тоже.
— Вот, сударыни, хотите — верьте, хотите — нет, самая прекрасная любовь, которую я внушил в своей жизни, — добавил он в заключение.
И смолк. Дамы также. Они пребывали в задумчивости. Поняли они его или нет?
Когда Иосиф, говорится в Коране [67] состоял в рабстве у госпожи Потифар, он был так хорош собой, что женщины, которым он прислуживал за столом, замечтавшись при взгляде на юношу, ранили себе пальцы ножами. Но мы живем не во времена Иосифа, и чувства, испытываемые нами за десертом, не столь сильны.
67
Коран, 12, 31.
— Какое глупое животное ваша маркиза, коль скоро, при всем своем уме, посвящала вас в такие вещи! — уронила герцогиня, позволив себе быть циничной, но отнюдь не поранив себя ножом, который не выпускала из рук.
Графиня де Шифревас внимательно смотрела в бокал c рейнвейном, на этот хрусталь изумрудного цвета, таинственный, как ее мысли.
— А «Маленькая маска»? — осведомилась она.
— О, когда ее мать рассказала мне эту историю, дочь уже умерла: она очень молодой вышла замуж в провинции, — ответил Равила.
— Если бы не это… — задумчиво уронила герцогиня.
Счастливые преступники
В наше замечательное время, слыша подлинную историю, всегда кажется, что ее продиктовал дьявол…
Минувшей осенью я прогуливался однажды утром по Ботаническому саду [68] в обществе доктора Торти, безусловно одного из самых давних моих знакомых. Когда я еще был ребенком, он практиковал в городе В.; но тридцать лет спустя после этих приятных занятий, когда перемерли его клиенты, — он называл их «мои фермеры»и они принесли ему больше дохода, чем целая куча арендаторов хозяевам лучших земель в Нормандии, — он не набрал себе новой клиентуры; уже в годах и помешанный на собственной независимости, как животное, всю жизнь ходившее на поводке и наконец порвавшее его, он погрузился в пучину Парижа и, осев как раз поблизости от Ботанического сада, на улице Кювье, по-моему, занимался медициной лишь для собственного удовольствия, которое, впрочем, получал от нее немалое, потому что от природы был врачом до кончиков ногтей, большим врачом и к тому же великим наблюдателем во многих областях помимо чистой физиологии и патологии.
68
Ботанический сад в Париже является также зоопарком.
Сталкивались вы когда-нибудь с доктором Торти? Это был один из сильных и смелых умов, не носящих митенки по той прекрасной и пословичной причине, что «кошка в перчатках мышей не берет», а этот матерый породистый котище взял их видимо-невидимо; словом, это был тип человека, который очень мне нравился, и — думаю (а я себя знаю) — именно теми своими сторонами, которые больше всего не нравились другим. Действительно, доктор Торти, грубиян и оригинал, был, как правило, не по сердцу тем, кто чувствует себя хорошо; но, заболев, те, кому он особенно не нравился, расстилались перед ним, как дикари перед Робинзоном, который мог их убить, но не по этой причине, а как раз по противоположной: он мог их спасти. Без этого решающего обстоятельства доктор никогда не скопил бы ренту в двадцать тысяч ливров в дворянском, богомольном и ханжеском городишке, обитатели коего, руководствуйся они только собственными предубеждениями и пристрастиями, живо выставили бы Торти за ворота своих особняков. Впрочем, доктор с большим хладнокровием отдавал себе в этом отчет и лишь посмеивался. «Им приходится выбирать — между мной и последним причастием, — издевательски приговаривал он все тридцать лет, что батрачил в В., — и при всей их набожности они предпочитают меня Святым дарам». Как видите, доктор не стеснялся. Шутил он всегда чуточку богохульно. Откровенный последователь Кабаниса [69] в философии медицины, он принадлежал, как его старый товарищ Шосье, [70] к школе врачей, внушающих ужас своим абсолютным материализмом, и, как Дюбуа, — первый из Дюбуа, [71] — был циником, который все принижает и способен обращаться на «ты» к герцогиням и фрейлинам императрицы, именуя их «мамашами»— точь-в-точь, словно торговок рыбой. Чтобы дать хотя бы представление о цинизме доктора Торти, могу сообщить то, что сам слышал от него однажды в клубе «Современных дурней», когда, самодовольно окинув взглядом собственника ослепительный четырехугольник стола, украшенный ста двадцатью сотрапезниками, он заявил: «Это я их всех сделал!» Моисей — и тот не был столь горд, являя глазам жезл, каким изводил воду из скал. [72] Что вы хотите? У него не было шишки почтительности, [73] и он утверждал даже, что на том месте черепа, где она находится у других, у него — дыра. Старый — ему уже было за семьдесят, — но широкоплечий, крепкий и узловатый, как его фамилия, [74] с проницательным взором девственно не знакомых с очками глаз под прилизанным светло-каштановым париком на коротко остриженных волосах, почти всегда в сюртуке того коричневого цвета, который долго именовался «московским дымом» [75] он ни одеждой, ни повадкой не походил на корректных во всех отношениях парижских врачей в белых галстуках, наводящих на мысль о саване их пациентов. Торти был совсем другой человек. Замшевые перчатки, сапоги на толстой подошве и высоких каблуках, благодаря чему доктор на ходу четко печатал шаг, придавали его облику нечто проворное и кавалерийское, и этот эпитет точен, потому что Торти много лет (сколько из тридцати!) оставался наездником в шаривари [76] с пуговицами на бедрах, мотавшимся по таким дорогам, где у кентавра и то хребет сломается, и все это угадывалось по его манере до сих пор выпячивать широкий торс, словно привинченный к каменно-неподвижной пояснице, и покачиваться на сильных, незнакомых с ревматизмом ногах, кривых, как у старинного почтальона. Доктор Торти был своего рода Кожаным Чулком на коне, прожившим жизнь на бездорожье Котантена, [77] подобно тому как куперовский герой прожил ее в лесах Америки. Естествоиспытатель, ни в грош не ставивший законы общества, как и Кожаный Чулок у Купера, но в отличие от героя Фенимора не заменивший их идеей Бога, он сделался одним из тех безжалостных наблюдателей, которые просто не могут не быть мизантропами. Это неизбежно, и доктор стал мизантропом. Только пока он вынуждал свою лошадь месить брюхом грязь непролазных дорог, у него нашлось достаточно времени, чтобы пресытиться всеми видами житейской грязи. Он отнюдь не был мизантропом на манер Альсеста. [78] Он не возмущался в добродетели своей, не злился. Нет, он презирал человека так же спокойно, как угощался понюшкой, и первое доставляло ему даже больше удовольствия, чем табак.
69
Кабанис, Жорж (1757–1808) — французский врач и философ-материалист.
70
Шосье, Франсуа (1746–1828) — французский врач и философ.
71
Дюбуа, Антуан, барон (1756–1837) — французский врач и акушер. Назван «первым» в отличие от своего сына Поля Дюбуа (1795–1871), тоже хирурга и акушера.
72
Библия, Исх., 17. 5.
73
Термин френологии — модной в первой половине XIX в. лженауки придуманной немецким врачом Францем Йозефом Галлем (1758–1828), который объяснял психические особенности человека строением его черепа, в частности наличием на последнем выпуклостей (шишек, бугров).
74
Torty — производное от франц. tordre — крутить, вить, скручивать.
75
Назван так в память московского пожара 1812 г.
76
Шаривари — здесь: брюки для верховой езды, слово, перенятое парижанами в 1814 г. от наших казаков в силу, вероятно, звукового совпадения русского «шаровары» и французского charivari — шум, гомон, суета.
77
Котантен — полуостров на севере Нормандии.
78
Альсест — герой комедии Мольера «Мизантроп» (1666).
Таков в точности был доктор Торти, с которым я прогуливался.
В тот день стояла светлая, радостная погода, способная задержать ласточек, которые собираются улетать на юг. На Нотр-Дам пробило полдень, и главный колокол собора словно разливал над рекой, подернутой у мостовых опор зеленой рябью, долгие светоносные раскаты, долетавшие — настолько был чист сотрясаемый ими воздух — до наших ушей. Порыжелая листва сада постепенно просохла от голубого тумана, окутавшего ее влажным октябрьским утром, а отрадное, хоть и запоздалое солнце, словно золотая вата, приятно грело нам с доктором спину, и мы остановились полюбоваться знаменитой черной пантерой, которая на следующую зиму умерла от чахотки, как юная девушка. Вокруг нас шаталась обычная для Ботанического сада простонародная публика — солдаты и няньки, которые любят ротозейничать перед зарешеченными клетками и усиленно забавляются, швыряя скорлупой орехов или каштанов в зверей, оцепеневших или уснувших за прутьями. Пантера, перед которой мы очутились во время скитаний по саду, была, если помните, из породы, что водится только на острове Ява, в краю, где природа живет напряженней, чем где-либо еще, и сама кажется огромной, не поддающейся дрессировке тигрицей, на которую походят все детища этой устрашающе плодородной почвы, сперва гипнотизирующей, а затем разрывающей человека. Цветы на Яве ярче и душистей, плоды вкусней, животные красивей и сильнее, чем в любой другой стране, и составить себе представление о тамошнем неистовстве жизни дано лишь тому, кто сам испытал захватывающие и смертельные ощущения страны, чарующей и отравляющей одновременно, Армиды [79] и Локусты [80] в одном лице. Небрежно возлежа на вытянутых элегантных лапах, с поднятой головой и неподвижными изумрудными глазами, пантера являла собой великолепный образец порождений своей родины. Ни одно рыжее пятно не портило ее черную бархатную шкуру, настолько черную и матовую, что лучи, скользя по ней, не придавали ей блеск, а вбирали его в себя, как вода поглощается губкой, впитывающей ее. Когда с этой идеальной формы гибкой красоты, силы, грозной даже во время отдыха, с этого царственного и бесстрастного презрения ваш взгляд переносился на человеческие существа, с разинутым ртом и расширенными зрачками глазевшие на клетку, подлинно прекрасная роль доставалась не людям, а зверю. Его превосходство было отчетливо почти до унизительности!
79
Армида — героиня поэмы Тассо «Освобожденный Иерусалим», мусульманская красавица и злая волшебница.
80
Локуста — известная отравительница времен Нерона.
Я шепотом излагал эти соображения доктору, когда внезапно два человека раздвинули зевак, собравшихся перед пантерой, и остановились прямо напротив нее.
— Вы, конечно, правы. — ответил мне доктор, — но теперь взгляните. Вот равновесие и восстановлено.
Это были мужчина и женщина, оба высокие и оба с первого же взгляда, что я на них бросил, показавшиеся мне представителями высших слоев парижского света. И тот, и другая были уже не молоды, но тем не менее безупречно красивы. Мужчине было за сорок семь, женщине — примерно сорок один. Итак, они, как выражаются моряки, вернувшиеся с Огненной Земли, пересекли линию, более роковую и грозную, чем экватор, которую в житейском море пересекаешь лишь раз и никогда вторично. Но, судя по всему, это обстоятельство их мало заботило. Ни на лбу, ни на лице у них не читалось и следа меланхолии. Мужчина, столь же стройный и аристократичный в черном наглухо застегнутом сюртуке, как кавалерийский офицер, если бы того одели в костюм, в который Тициан наряжает модели своих портретов, походил чопорной осанкой, надменным и чуть женственным видом, а также острыми кошачьими усами с начавшими седеть кончиками на миньона [81] времен Генриха III и, еще более усугубляя это сходство, носил короткие волосы, не мешавшие видеть, как сверкают у него в ушах два темно-синих сапфира, напомнивших мне два изумруда, что красовались на тех же местах у Сбогара. [82] За исключением этой смешной(как сказал бы свет) детали, выдававшей откровенное презрение ко вкусам и взглядам нашего времени, все в облике этого человека было просто — он выглядел как истый денди в понимании Бреммеля, то есть отнюдь не бросался в глаза, привлекал к себе внимание лишь сам по себе, и привлекал бы его полностью, не опирайся на его руку женщина, стоявшая с ним рядом. Она действительно притягивала к себе взгляды еще сильнее, чем ее спутник, и удерживала их дольше. Дама тоже была высокого роста, почти вровень с ним. А поскольку она была вся в черном, то пышностью форм, таинственной гордостью и силой наводила на мысль о большой черной Исиде из Египетского музея. [83] Странное дело! В этой прекрасной паре мышцы были представлены женщиной, нервы — мужчиной… Я видел ее лишь в профиль, но ведь он — камень преткновения для красоты или самое ослепительное ее свидетельство. Ни разу в жизни, думается мне, я не встречал профиля чище и высокомерней. Что до ее глаз, то я о них судить не мог, потому что они были вперены в пантеру, которая, без сомнения, испытывала их магическое воздействие, видимо неприятное, потому что, и раньше неподвижная, она все больше уходила в эту напряженную неподвижность по мере того, как зрительница вглядывалась в нее; подобно кошке на ослепляющем свете, не сдвинув голову ни на волосок, не шевельнув даже кончиком уса, зверь несколько раз поморгал и словно не в силах сопротивляться, медленно сокрыл за сомкнувшимися занавесями век зеленые звезды глаз. Он как бы замуровался в себе.
81
Прозвище придворных щеголей, фаворитов Генриха III, короля Франции в 1574–1589 гг., отличавшегося ханжеством в сочетании с противоестественными склонностями.
82
Жан Сбогар — герой одноименного романа (1818) Шарля Нодье (1780–1844), романтический бунтарь, глава разбойников.
83
Имеется в виду один из отделов Лувра.