Дьяволы и святые
Шрифт:
— Мы не можем подъехать поближе?
— Аллея утопает в грязи. Хочешь, чтобы я запачкал шины?
Триста метров я пробежал под градом Божественного гнева. Среди цветов я дрожал от холода, ожидая, пока Роза соизволит со мной встретиться. Прошел целый час.
Когда меня наконец впустили в гостиную, там горел камин. Я подошел ближе, чтобы согреться и обсохнуть. Гувернантка покинула гостиную, решив окончательно, что никто и никогда не напишет о нас оперу, — и была права. Роза повернулась ко мне, сидя за фортепиано, ее
— Ты никогда не слышал о зонтике?
— Ты отправила наше письмо?
— Здравствуй, Роза. Как дела, Роза? Вас там совсем не учат манерам, в вашем приюте? — Она произнесла последнее слово с нажимом, стараясь сделать мне больно, и рассмеялась: — Вот что хорошо между нами: мы ненавидим друг друга и можем все высказать, не заботясь, что раним чувства собеседника. Ты вот считаешь, что я избалованная, наглая, слишком богатая, слишком такая, слишком сякая. Тебе не нравится, как я одеваюсь.
— Мне нравится, как ты одеваешься, — поправил я ее на одном дыхании. — Марк Боан — гений.
Я лишь повторял утверждения своей матери. В то время я понятия не имел о гениях и перенимал суждения у других. Но мне вправду нравилось то платье. Оно одновременно сковывало и высвобождало Розу, мне хотелось потеряться и забыться в многочисленных складках этой юбки.
Роза в недоумении умолкла. Я бы произвел то же впечатление, вытащив из ее уха букет цветов, как это делал фокусник на последнем дне рождения моей сестры. Инес пищала от радости. Не так-то много у нее было дней рождения.
Воспользовавшись удивлением Розы, я решил пробить брешь в ее броне.
— Но в остальном ты права. Избалованная, наглая, слишком богатая. И злоупотребляешь духами.
Она снова рассмеялась. В этот раз ее губы побелели сильнее обычного. Роза тут же нанесла ответный удар:
— А ты — мокрый баран.
— Это все из-за шерстяного свитера. Он промок насквозь.
— Нет, Джозеф. От тебя несет мокрым бараном даже без свитера, даже когда не идет дождь. Ты — неприятный, мрачный эгоист. Мы ведь можем говорить друг другу правду, не так ли? Я считаю, это просто восхитительно, когда не надо притворяться.
— Потому что до этого ты притворялась?
— Весь день. Я столько притворяюсь, что даже сейчас делаю вид, что терплю тебя. Правда в том, что мне хочется толкнуть тебя прямо в огонь.
Я повернулся к камину. Может, мне тоже вернуть атомы звездам? Раствориться, завихриться в ярости этого октябрьского дня, больше похожего на ночь.
— Ты отправила наше письмо? Да или нет?
— Да, я отправила ваше письмо.
— Уверена?
— Может, тебе еще и чек предоставить?
Немного согревшись, я подошел к пианино.
— Итак, сегодня мы разучим…
— Нет, сегодня ты разучишь и будешь заниматься за двоих. Постарайся играть так, чтобы я делала успехи, а родители обрадовались. Особенно
Я был в долгу, поэтому начал играть — точнее, бить по клавишам, чтобы молоточки поднялись и застучали по струнам, чтобы раздалась нота, чтобы она встроилась в мелодию, в гармонию или в обе сразу. Тут и речи не могло идти о музыке. Роза наблюдала за мной поверх книги.
— Забавно, — прошептала она.
— Что именно забавно?
— Ты больше никогда не играл так, как в первый день в кабинете аббата.
Я совершенно не находил это забавным. Совсем. Меня беспокоило, что она заметила.
— Не помню, чтобы играл как-то по-другому.
— Ошибаешься. Если ты снова заиграешь как тогда, я услышу и узнаю тебя даже на краю мира. Кто рассказал тебе о Марке Боане?
Роза закрыла книгу. Она перескакивала с темы на тему с непосредственностью акробатки. Я постарался изобразить самодостаточность:
— Все знают Марка Боана.
— Нет. Тебе мама рассказала, не так ли? Чем занимались твои родители?
Два месяца безразличия, и вдруг обстрел со всех сторон. Земля дрожала, спрятав страх во рту, за стеклами серебряные стрелы перечеркивали воздух. Я едва сдерживал раздражающий порыв бежать со всех ног.
— Ботинки, которые носит твой отец, называются «оксфорды»… Мой папа делает такие. Делал. То есть не сам, у него была фабрика. Обувь и матрасы.
— Как умерли твои родители?
Stabat mater dolorosa.
Juxta crucem lacrimosa.
Dum pendebat Filies.
— Ты не хочешь об этом говорить?
«Стояла мать скорбящая, в слезах, у креста, на котором повесили ее Сына». Ее бесформенного сына, в шипах, в черной гуаши, смешанной с кровью, потом, слезами, — в гуаши, перечеркивающей лицо и кривой рот, откуда льется уксус на дешевую бумагу. Джованни Баттиста Перголези написал самую нежную музыку всех времен. А я рассмеялся. Рассмеялся в лицо человеческому горю.
— Авиакатастрофа.
— Хм-м-м.
Ни «мне жаль», ни «это печально, ужасно, бедный Джозеф». Просто «хм-м-м». Больше Роза со мной не разговаривала: ни в тот день, ни в течение следующих месяцев я не слышал от нее ничего, кроме «здравствуй», «спасибо», «до свидания». И я был благодарен ей за это. Ненависть, как и молитва, насыщается в тишине.
~
На следующий вечер Мари-Анж тоже не произнесла «дозор». Она не произнесла этого слова ни в следующее воскресенье, ни две недели спустя. Пришлось смириться с очевидным: либо наше письмо потерялось, либо кто-то вскрыл его до нее и принял за шутку. Мы предпочитали не думать, что она прочитала письмо и решила ничего не делать.