Дюрер
Шрифт:
В верхних помещениях видели они оружие, шлемы, щиты и боевые наряды индейцев, отобранные у заокеанских воинов Кортесом и присланные в дар испанской короне. Смотрел на них Дюрер, а перед глазами маячили расплющенные языческие боги. Довелось собственными глазами увидеть мастеру то, против чего восставала его совесть: во имя веры гибли бесценные творения человеческого гения. Нюрнбергских послов судьба языческих богов не волновала — здесь все для них было ясно: не христианское не имеет права на существование.
Подавленный, вернулся Дюрер в гостиницу. Приказал никого к нему не допускать и не мешать без особой надобности: собирается работать. Действительно, хотел по памяти зарисовать увиденное и обреченное на гибель. Но вскоре отказался от
Пришлось ограничиться лишь записью в дневнике: «Также я видел вещи, привезенные королю из новой золотой страны: солнце из чистого золота, шириной в целый клафтер, лупу из чистого серебра той же величины, также две комнаты, полные редкостного снаряжения, как-то: всякого рода оружия, доспехов, орудий для стрельбы, чудесных щитов, редких одежд, постельных принадлежностей и всякого рода необыкновенных вещей разнообразного назначения, так что это просто чудо — видеть столько прекрасного. Все это очень дорогие вещи, так что их оценили в сто тысяч гульденов. И я в течение всей своей жизни не видел ничего, что бы так порадовало мое сердце, как эти вещи. Ибо я видел среди них чудесные, искуснейшие изделия и удивлялся тонкой одаренности людей далеких стран. И я не умею назвать многих из тех предметов, которые там были».
Побыть одному подольше не удалось, так как задержать Штернбергера могла бы лишь каменная стена вроде городской, да и то он бы в ней щель нашел. Предстал перед Дюрером, словно из-под земли вырос. Первое — прибыл посланец от Маргариты. О просьбе нюрнбергского мастера ей доложено, и ее высочество соизволила передать, что примет его, как только представится возможность. Второе — Барент ван Орлей просит быть у него завтра на обеде и попутно выражает обиду, что Дюрер, находясь в Брюсселе вот уже три дня, не нашел времени посетить его. Понял Дюрер сообщение Штернбергера так, что Маргарита приказывает ему быть поблизости. Бросился разыскивать Томмазо Бомбелли. А чего его искать, когда он все это время сидел внизу, излагая нюрнбергским послам свой взгляд на европейскую политику, а также на влияние этой самой политики на торговлю шелком.
Скакать в Мехельн на ночь глядя? И чего ради? Времени Маргарита не назначила, до Мехельна не год ехать. Успеют. Послезавтра и отправятся. Пусть лучше идет обедать к Орлею.
К Орлею сходил не напрасно. Правда, никого из брюссельских художников там не встретил, зато познакомился с двумя нужными людьми — церемониймейстером Карла V Жаном де Метенье и казначеем города Брюсселя Гильсом де Буслейденом. И тот и другой о заботах Дюрера были осведомлены, так что заново ему свое дело не пришлось излагать. Они его обнадежили: Маргарита на его стороне, как только кончатся треволнения с коронацией, все решится в его пользу. Просили придворные по этому поводу отнюдь не беспокиться и не омрачать тем самым себе пребывание в Нидерландах. То, что Маргарита до сих пор его не приняла, вызвано лишь ее чрезмерной занятостью, но отнюдь не пренебрежением.
Больше к этому вопросу не возвращались. За столом политики обсуждали, сколько денег потребуется на предстоящую в Ахене коронацию и где их ваять. Так что ему с Орлеем была предоставлена полная возможность без помех наговориться о живописи. Бареит все сокрушался, что ему пока не довелось побывать за Альпами. Заветной его мечтой было встретиться с Рафаэлем. Считает он его своим учителем. А дело было так: три года тому назад привезли из Италии в Брюссель Рафаэлены картоны, по которым на городской мануфактуре должны были ткать гобелены для Сикстинской капеллы. Месяцы провел Орлей, копируя и анализируя их. В итоге нашел собственный стиль, который понравился Маргарите, и в двадцать лет стал он придворным живописцем.
Получилось так, что сам собою перешел разговор на писание портретов. А Орлей только тем сейчас и занимался, что писал одного вельможу за другим. Они же, как известно, народ весьма занятой, позировать у них времени нет. Впрочем, таким заказчикам легко угодить: была бы на физиономии важная мина, да еще тщательно выписанная мишура, которая подчеркивает их положение при дворе. Приноровились: сначала художник пишет камзол со всеми кружевами и пуговицами, напялив его на манекен, а потом уже приделывает к нему лицо заказчика.
Слово за слово, и согласился Дюрер показать Орлею свой портрет Максимилиана. Сразу же после обеда отправились в гостиницу. Распорол мастер холстину, бережно вынул портрет, поставил у окна. Барент уставился на него в некотором недоумении. Так и кажется, что пожмет сейчас плечами: и это называется великий художник? Конечно, портрет не из лучших, делался наскоро и без огонька, однако, право слово, он не хуже здешних, нидерландских. Но, видимо, недаром говорят, кому много дано, с того много и спросится. Ждут от него необычайного, а то невдомек, что и он человек, и ему приходится порой пресмыкаться перед сильными мира сего, а в таком положении шедевров не создашь. Угодить — вот и вся задача. Не сам ли Орлей жаловался на кружевца да бантики?
Опечалил Дюрера Барент своим непониманием. Долго бродил Альбрехт по Брюсселю, пока не натолкнулся на Якоба Баннизиса. Тот настойчиво стал зазывать к себе на ужин. Отказывался, но от нидерландского гостеприимства не отделаешься. Пришлось все же согласиться. Когда вошел в комнату, где был накрыт стол для гостей, обомлел. И было от чего: стоял перед ним сам Эразм Роттердамский. А он мало того, что пришел с пустыми руками, но не захватил даже карандашей и бумаги. Роттердамский мудрец ведь не из тех, кого каждый день на улице можно встретить. Эразм, однако, заступился за Якоба — сейчас, мол, не расположен позировать. Он лишь на несколько дней приехал из Лувена, где проживает почти безвыездно — стар, слаб и измучен болезнями. Устал с дороги, и вид не таков, чтобы оставлять его на память потомкам. Лучше уж они побеседуют. Но беседы не получилось. Видимо, не только усталостью можно было объяснить, что старательно избегал философ разговоров о Лютере и прочих церковных делах. Почти весь вечер проговорил Эразм о том, как встречают путешественников во Франции, Германии и в других странах, где ему довелось бывать. Как будто это вопрос первостепенной важности. Не понравились Дюреру нападки Эразма на немцев: суровый они народ и, видимо, своих друзей и гостей стремятся приучить к выносливости. На постоялых дворах у них в один зал набивается человек до ста. Едят по-варварски — все за одним столом, покрытым не скатертью, а парусом, содранным с реи. К тому же в Германии полно пьяниц, которые в харчевнях так поют, галдят, пляшут и топают, что сосед не слышит соседа. Он, Эразм, с содроганием вспоминает свои поездки в Германию, поэтому пусть извинит его Пиркгеймер, что он до сих пор не воспользовался его приглашением.
Вот, пожалуй, и все, чем счел нужным поделиться с ними Эразм. Подумал Дюрер: правду говорят, что великих людей лучше созерцать издали, вблизи же они зачастую хуже обыкновенных смертных. Но после того как Эразм ушел, взял его Баинизис под защиту: опасается, дескать, философ изгнания из Нидерландов, боится жить в Германии, предчувствуя великую смуту. И в разговор о Лютере зря Дюрер пытался его втянуть. Травят сейчас Эразма, будто именно он проложил дорогу немецкой ереси. Доминиканцы и кармелиты предают его имя анафеме. Хотят, чтобы он осудил Лютера. Он же молчит.
На следующий день вместе с верным Томмазо покинул Дюрер Брюссель. На память о нидерландской столице купил мастер за три штюбера два буйволовых рога в серебряной оправе да еще две книги о похождениях Тиля Уленшпигеля. По дороге в Мехельн Томмазо все твердил, что едут они зря. Сейчас, накануне коронации, перед дверями кабинета наместницы полным-полно посланников и вельмож. Тут простым смертным не пробиться! Дюрер был и сам того же мнения, успел понять, что не до него сейчас Маргарите. Тем не менее путь свой в Мехельн продолжил. Ведь все может быть!