Дзен и искусство ухода за мотоциклом: исследование о ценностях
Шрифт:
— Что? — переспрашивает Джон.
Уже слишком темно: не видно ни Сильвии, ни Джона, ни очертаний холмов. Я хочу услышать хоть что-нибудь вдали, но ничего не слышу. Я не знаю, что им ответить, поэтому не говорю ничего.
Если вглядеться, можно различить звезды над головой, но из-за костра перед нами разглядеть их трудно. Ночь вокруг — темная и густая. Моя сигарета дотлела до самых пальцев, и я гашу ее.
— А я и не знала, — произносит голос Сильвии. Все следы злости растаяли. — Мы всё думали: почему ты взял с собой его, а не жену. Хорошо, что сказал.
Джон подталкивает
Сильвия спрашивает:
— Как ты думаешь, из-за чего это?
Джон резко выдыхает, словно бы одергивая ее, но я отвечаю:
— Не знаю. Причины и следствия, наверное, тут не применимы. Причины и следствия — результат мысли. Мне же кажется, что душевная болезнь наступает еще до мысли.
Для них это не имеет смысла, я уверен. Для меня смысла тоже не очень-то много, а я слишком устал, чтобы обдумывать это, и я бросаю мысль, не договорив.
— А что думают психиатры? — спрашивает Джон.
— Ничего. Я это бросил.
— Бросил?
— Да.
— Так лучше?
— Не знаю. По логике вещей, я не знаю, почему это может быть плохо. Просто у меня самого — помрачение рассудка. Я об этом думаю — обо всех «за», планирую визиты и даже ищу номер телефона, — а потом наступает затмение, будто дверь захлопнули.
— Здесь что-то не так.
— Вот-вот, все так считают. Мне кажется, я не смогу держаться вечно.
— Но почему? — спрашивает Сильвия.
— Не знаю я, почему… просто… Не знаю… Они ведь не родные…
Удивительное слово, думаю я про себя. Раньше я его никогда не употреблял. Не родня… Звучит как-то по-крестьянски… Но крестьяне — не такие, как они… Добрые[6]… У них не может быть к нему никакой настоящей доброты — они не родня ему… Вот какое чувство, точно, да.
Старое слово — такое древнее, что почти ушло на дно. Как все переменилось в веках! Теперь любой может быть «добрым». И предполагается, что каждый так и поступает. Вот только тогда, давно, в «доброте» ты уже рождался — и не мог без нее жить. А теперь это отчасти всего лишь прикид — как учителя в первый день учебного года. Но что действительно знают о доброте те, кто не родня?
Мысли возвращаются вновь и вновь… mein Kind — дитя моё. Вот оно — на другом языке. Mеin Кinder… «Wer reitet so spаt durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind.»[7]
От этого — странное чувство.
— О чем ты думаешь? — спрашивает Сильвия.
— Об одном старом стихотворении. Гёте. Ему уже лет двести, наверное. Мне его как-то давно пришлось выучить. Не знаю, чего вдруг я его сейчас вспомнил, если не считать…
Странное чувство возвращается.
— О чем оно? — спрашивает Сильвия.
Я пытаюсь
— Человек едет в бурю по берегу. Это отец; с ним — его сын, которого он крепко прижимает к себе. Он спрашивает сына, почему тот так побледнел, а сын отвечает: «Папа, разве ты не видишь призрака?» Отец пытается успокоить мальчика: мол, это всего лишь туман над водой, да шелест листьев на ветру, но сын продолжает повторять, что это призрак, и отец скачет сквозь ночь все быстрее и быстрее.
— А чем заканчивается?
— Плохо… ребенок умирает. Призрак победил.
Ветер раздувает угли в костре, и я вижу, что Сильвия потрясенно смотрит на меня.
— Но то — другая страна и другое время, — говорю я. — Здесь же в конце — только жизнь, и призраки не имеют значения. Я в это верю. В это все я тоже верю, — продолжаю я, глядя в темную прерию, — хотя пока не уверен, что все это значит… Я в последнее время почти ни в чем не уверен. Может, поэтому так много болтаю.
Угли медленно гаснут. Мы курим по последней сигарете. Крис — где-то в темноте, но я не собираюсь бегать за ним по кустам. Джон старательно молчит, и Сильвия молчит, и внезапно мы все — порознь, одиноки в своих личных вселенных, и никакой связи между нами нет. Мы заливаем огонь и возвращаемся к спальным мешкам среди сосен.
Я обнаруживаю, что наше единственное крохотное убежище в соснах, куда я положил спальники, — еще и приют от ветра для миллионов комаров, живущих на пруду. Репеллент не останавливает их вообще. Забираюсь поглубже в мешок и оставляю только дырочку, чтобы дышать. Я уже почти сплю, когда, наконец, появляется Крис.
— Там большая куча песка, — говорит он, хрустя иголками под ногами.
— Да, — отвечаю я. — Ложись спать.
— Ты должен ее посмотреть. Завтра сходишь и посмотришь, ладно?
— У нас не будет времени.
— А утром мне можно там поиграть?
— Да.
Он никак не может раздеться и залезть в спальник. Наконец, шорохи прекращаются. Затем он начинает ворочаться. Потом все затихает, и он начинает ворочаться опять. Зовет меня:
— Пап?
— Что?
— Как было, когда ты был маленьким?
— Да спи же, Крис! — Тому, что я в силах выслушать, есть предел.
Чуть позже слышу резкое хлюпанье: он плачет, и я не сплю, хоть и вымотан до предела. Несколько слов утешили бы его. Он старался быть дружелюбным. Но слова почему-то не приходят. Слова утешения больше подходят для незнакомых людей, для больниц — не для родни. Маленькие эмоциональные пластыри, вроде этого, — не для него, не они нужны… Я не знаю, что ему нужно.
Из-за сосен медленно поднимается полная луна, и по ее медленной, терпеливой дуге через все небо я за часом час отмеряю свой полусон. Слишком устал. И луна, и странные сны, и комариный зуд, и разрозненные фрагменты воспоминаний беспорядочно мешаются в нереальном утраченном пейзаже, где сияет луна и в то же время лежит туман, и я скачу на лошади, а Крис со мной, и лошадь перескакивает через ручей, бегущий где-то по песку к океану. А потом все ломается… И возникает вновь.