Дзен и искусство ухода за мотоциклом: исследование о ценностях
Шрифт:
Снежные поля становятся более массивными и расступаются обрывистыми берегами там, где прошли снежные плуги. Сугробы достигают четырех, потом — шести, потом — двенадцати футов в вышину. Мы движемся меж двух одинаковых стен, почти в снеговом туннеле. Потом туннель вновь раскрывается навстречу темному небу, и когда мы из него выныриваем, то видим, что мы уже на вершине.
А дальше — совсем другая страна. Внизу — черные озера, сосны и заснеженные равнины. Над ними и за ними, насколько хватает глаз — горные хребты, покрытые снегом. Высокая страна.
Мы останавливаемся на повороте, где несколько туристов уже фотографируются, озирают окрестность и друг друга. Из седельной сумки, пристегнутой к багажной раме мотоцикла, Джон достает фотокамеру.
На пути вниз обратное зажигание еще достаточно сильно, потому что машина тащится на второй передаче, но потом, когда мы спускаемся пониже, шум уменьшается. Возвращаются леса. Мы теперь едем среди скал, озер и деревьев, следуя прекрасным поворотам и изгибам дороги.
Я хочу поговорить о другом роде высокой страны, на этот раз — в мире мысли, которая (для меня, по меньшей мере) кажется несколько параллельной или вызывает чувства сродни моим нынешним. Мне хочется называть ее высокой страной ума.
Если все человеческое знание, все то, что известно, считается гигантской иерархической структурой, то высокая страна ума располагается в высочайших пределах этой структуры, в наиболее общих, наиболее абстрактных соображениях.
Немногие путешествуют здесь. От скитаний по этой стране нет никакой реальной выгоды, и все же, подобно этому высокогорью реального мира, что вокруг нас сейчас, она обладает своей суровой красотой, которая, повидимому, компенсирует некоторым тяготы путешествия.
В высокой стране ума необходимо привыкнуть к разреженному воздуху неопределенности, к невообразимой огромности задаваемых вопросов и к ответам, которые на эти вопросы предлагаются. Простор заводит все дальше, дальше и дальше — настолько очевидно дальше, чем может быть охвачено разумом, что сомневаешься, стоит ли даже приближаться: из страха просто затеряться в них и никогда больше не найти выхода.
Что есть истина, и как узнать, она ли у тебя в руках?… Как мы вообще что-либо узнаём? Существует ли какое-то «я», «душа», которая знает, или же эта душа — просто клетки, координирующие чувства?… Изменяется ли в своей сущности реальность, или она закреплена и постоянна?.. Когда говорят, что что-либо что-то означает, то что это значит?
Много троп проложено по этим высоким хребтам и много забыто с начала времен, и хотя ответы, принесенные с них, утверждали свое постоянство и универсальность, цивилизации сами изменялись на тех тропах, которые выбирали, и у нас теперь есть множество разных ответов на одни и те же вопросы — и все их можно считать истинными в их собственном контексте.
В спорах иногда утверждают, что подлинного прогресса не существует; что цивилизацию, убивающую множества людей в массовых войнах, отравляющую землю и океаны всевозрастающими количествами отходов, уничтожающую достоинство личностей, подвергая их насильственному механизированному существованию, едва ли можно назвать продвижением вперед по сравнению с более простым охотничьим, собирательским и сельскохозяйственным существованием доисторических времен. Но этот аргумент, хотя и романтически привлекателен, — несостоятелен. Примитивные племена позволяли гораздо меньше индивидуальной свободы, нежели современное общество.
Можно видеть, как и неформальный, и формальный процессы гипотезы, эксперимента, умозаключения век за веком повторялись на новом материале, строили иерархии мысли, которые уничтожали большую часть врагов первобытного человека. Романтическое предание рациональности анафеме проистекает, до некоторой степени, из самой эффективности рациональности в процессе поднятия человека из первобытных условий. Она — столь мощный, вседоминирующий агент цивилизованного человека, что практически полность затмила собой все остальное и теперь доминирует над самим человеком. Это и есть источник всего недовольства.
Федр скитался по этой высокой стране: вначале бесцельно, следуя каждой тропинке, каждому следу там, где кто-то побывал ло него, временами по каким-то косвенным признакам замечая, что, очевидно, продвигается вперед, но не видя впереди ничего, что могло бы подсказать, куда следует идти.
Через громоздящиеся горы вопросов реальности и знания проходили великие фигуры цивилизации; некоторые из них, например, Сократ, Аристотель, Ньютон и Эйнштейн, были известны почти каждому, но большинство было гораздо неизвестнее. Имена, которых он никогда прежде не слышал. И он проникался очарованием их мысли и всего способа их мышления. Он тщательно шел по их следам до тех пор, пока след этот, казалось, не остывал совсем, — а потом оставлял эту тропу. В то время по академическим стандартам его работа едва продвигалась, но это происходило вовсе не от того, что он не работал или не думал. Он размышлял слишком напряженно, а чем напряженнее размышляешь в этой высокой стране ума, тем медленнее идешь. Федр читал скорее научно, чем литературно, проверяя по ходу чтения каждое предложение, отмечая сомнения и вопросы, которые надо будет разрешать позднее, и мне повезло, что у меня остался целый чемодан этих его заметок.
Поразительнее всего то, что почти все, сказанное им многие годы спустя, в них содержится. Одно расстройство — видеть, как совершенно не осознает он в то время важности того, что говорит. Будто видишь, как кто-то перебирает одну за другой все части головоломки, чье решение ты знаешь и хочешь подсказать ему: «Смотри, это подходит сюда, а это — вот сюда,» — но не можешь. И он слепо бродит, меняя одну тропу на другую, подбирая одну часть за другой, не зная, что с ними делать, а ты скрипишь зубами, когда он уходит на ложный след, и вздыхаешь с облегчением, когда возвращается, пусть даже обескураженным. «Не беспокойся,» — хочешь сказать ему ты. — «Давай дальше!»
Но он — настолько отвратительный студент, что только благодаря доброте своих преподавателей вообще сдает экзамены. Он предвзято относится к каждому философу, которого читает. Он всегда вмешивается и навязывает собственныи взгляд тому материалу, который изучает. Он никогда не играет честно. Он всегда пристрастен. Он хочет, чтобы каждый философ шел определенным путем, и впадает в ярость, когда тот этого не делает.
Сохранился фрагмент воспоминания: он сидит в комнате в три-четыре часа утра со знаменитой «Критикой чистого разума» Иммануила Канта, изучая ее так, как шахматист изучал бы дебюты гроссмейстеров, пытаясь испробовать линию защиты против собственного суждения и опыта, ища противоречий и несообразностей.