Дзен и искусство ухода за мотоциклом
Шрифт:
Дженни так же серьёзно добавляет: “Похоже, вы думали об этом довольно долго”.
— Я думаю о концепциях, лежащих в её основе, в течение двадцати лет, — отвечаю я.
Позади стула передо мной искры вылетают в трубу, подхватываемые ветром на улице, который теперь значительно усилился. Затем я добавляю, чуть ли не про себя: “Посмотришь, куда направляешься, и где находишься в данный момент, и не видно никакого смысла, но если глянуть туда, где был раньше, то вроде бы, прослеживается какая-то закономерность. И если сделать намётки вперёд по такой структуре, то иногда можно придти кое к чему.
Все эти разговоры о технике и искусстве — это часть структуры, вытекающей из моей собственной жизни. Она представляет собой переход от того, что я думаю, к тому, чего пытаюсь до-биться.”
— И что же это?
— Ну тут не просто искусство и техника. Это некоторого рода несовместимость разума и чувства. Беда техники в том, что она
А теперь это уже более-менее обеспечено, уродство замечают всё чаще и чаще, и люди всё больше задаются вопросом, следует ли всегда страдать духовно и эстетически, чтобы просто удовлетворить материальные потребности. В последнее время это чуть ли не привело к национальному кризису: марши против загрязнения окружающей среды, коммуны против техники, другой образ жизни и всё такое прочее.
Как Ди-Виз, так и Дженни поняли это уже давно, так что нет необходимости комментировать, и я просто добавляю: “Из всей структуры моей собственной жизни вытекает уверенность в том, что этот кризис вызван неспособностью существующих форм мышления справиться с ситуацией. Его нельзя разрешить рациональными средствами, потому что источником проблемы является сама рациональность. Единственно, кому удаётся решить его, решают его в личном плане, полностью отказавшись от “стандартной” рациональности и руководствуясь только одними чувствами. Вот как Сильвия и Джон. И миллионы других подобных им. При этом кажется, что это неверное направление. Так что я, пожалуй, пытаюсь сказать, что разрешение проблемы заключено не столько в отказе от рациональности, сколько в расширении природы рациональности таким образом, чтобы она смогла придти к какому-то решению.
— Что-то я не пойму, к чему вы клоните, — говорит Дженни.
— Ну тут практически операция самопомощи. Она аналогична тому состоянию, в каком оказался сэр Исаак Ньютон, когда за-хотел разрешить проблемы мгновенных степеней изменений. В его время было немыслимо представить себе, что что-либо может измениться за нулевой промежуток времени. И всё же почти необходимо работать математически с другими нулевыми количествами, такими как точки в пространстве и времени, чего никто не ста-вил под сомнение, хотя настоящей разницы тут нет. И вот что в действительности сделал Ньютон, он заявил: “Предположим, что есть такое явление как мгновенные изменения, и нельзя ли найти пути определения, что они представляют собой в различных применениях”. В результате этой посылки появилась такая область математики, которая называется исчислением, и которой теперь пользуется каждый инженер. Ньютон открыл новую форму мышления. Он расширил разум, чтобы охватить бесконечно малые изменения, и думается, теперь требуется подобное расширение разума, чтобы справиться с уродством техники. Трудность же состоит в том, что такое расширение надо делать на уровне корней, а не на уровне кроны, и вот это-то и трудно разглядеть. Мы живём во времена, когда всё поставлено с ног на голову, мне кажется, что это чувство неправильности вызвано несоответствием старых форм мышления новому опыту. Я слышал разговоры о том, что настоящее учение возникает в тупиках, когда вместо того, чтобы раздвигать крону того, что уже известно, надо остановиться и дрейфовать в сторону до тех пор, пока не найдёшь что-либо такое, что даст возможность расширить корни того, что уже известно. Это знакомо всем. Думается, то же самое происходит и со всей цивилизацией, когда требуется расширение корней. Оглянитесь назад на последние три тысячелетия, и вы задним умом почувствуете чёткие структуры и цепочки причин и следствий, которые привели к нынешнему состоянию вещей. Но если обратиться к первоисточникам, литературе каждой конкретной эры, то увидите, что эти причины вовсе не были очевидны в то время, когда они должны были действовать. Во времена расширения корней всё представлялось так же запутанным, непонятным и бессмысленным, как и теперь. Считается, что вся эпоха Возрождения возникла из-за этого чувства неверности, порождённого открытием Колумбом Нового света. Это просто встряхнуло людей. Смутность того времени отмечается везде. В писаниях Старого и Нового Заветов о плоской земле не было ничего такого, что предсказывало бы это. И всё же люди не могли отрицать этого. Это можно было усвоить только путём отказа от средневекового мировоззрения и вступления в новую сферу расширения разума. Колумб настолько стал стереотипом школьных учебников, что теперь даже почти невозможно представить его себе как реально жившего человека. И если вы действительно попробуете сох-ранить нынешние представления о последствиях его путешествия и поставить себя на его место, то
— Например?
— Например сферы за пределами разума. Сегодняшний разум мне кажется аналогом средневекового представления о плоской земле. Если выйти достаточно далеко за эти пределы, то тебя посчитают безумцем. А люди весьма опасаются этого. Думается, что этот страх перед безумием сродни некогда страху людей свалиться за край света. Или страхом перед еретиками. Здесь очень близкая аналогия.
Происходит то, что с каждым годом наш плоскостной обычный разум становится всё более и более непригодным для того, что-бы справиться с новым опытом, и в результате возникает чувство неправильности. И поэтому всё больше и больше людей уходит в иррациональные сферы мышления: оккультизм, мистицизм, наркотические изменения и тому подобное, ибо они чувствуют неадекватность классического разума справиться с тем, что им известно как подлинный опыт.
— Не совсем понимаю, что ты имеешь в виду под классическим разумом.
— Аналитический разум, диалектический разум. Разум, который в университете иногда считают полным пониманием. Однако, вам вовсе не понадобилось понимать этого. По отношению к абстракт-ному искусству оно всегда было совершенным банкротом. Непредставительное искусство — это один из корневых опытов, о которых я веду речь. Некоторые всё ещё осуждают его, потому что в нём нет “смысла”. Но виновато в действительности не искусство, а “смысл”, классический разум, который не в состоянии охватить его. Люди рассматривают крону выискивая там такое расширение разума, которое охватило бы последние проявления искусства, но ответ заключается не в кроне, а в корнях. С гор доносится бешеный порыв ветра. “Древние греки, — говорю я, — изобретшие классический разум, пользовались им не только для предсказания будущего. Они прислушивались к ветру и по нему предсказывали будущее. Сейчас это кажется безумием. Но почему же тогда изобретатели разума кажутся безумными? Ди-Виз прищуривается. — А как они могли предсказывать будущее по ветру?
— Не знаю, может быть, так же, как и художник может пред-сказать будущее своей картины, глядя на чистый холст. Вся наша система знаний вытекает из их результатов. Нам ещё пред-стоит понять методы, которые привели к таким результатам. Подумав немного, я спрашиваю: “Когда я был здесь раньше, говорил ли я о Храме разума?”
— Да, ты много говорил об нём.
— Упоминал ли я когда-нибудь о человеке по имени Федр?
— Нет.
— Кто он такой? — спрашивает Дженни.
— Он был древним греком… риториком… “крупным составителем” своего времени. Он присутствовал при изобретении разума.
— Нет, ты, вроде бы, никогда не говорил об этом.
— Должно быть, это пришло позднее. Риторики древней Греции были первыми учителями истории западного мира. Платон чернил их во всех своих работах и точил на них топор. И поскольку по-чти всё, что нам известно о них, получено от Платона, они уникальны тем, что их в течение всей истории проклинали, не представляя их точек зрения. Храм разума, о котором я говорил, основан на их могилах. И если раскопать основание поглубже, то попадаются призраки.
Я смотрю на часы. Уже два часа. — “Это долгая история”.
— Тебе следует записать всё это, — предлагает Дженни.
Я согласно киваю. “Я уж думал о серии лекций-эссе, в некотором роде шатокуа. Когда мы ехали сюда, я всё прорабатывал их в уме… вот вероятно почему я так гладко всё это теперь излагаю. Но всё это так огромно и трудно. Как путешествие в горах пешком.
Трудность в том, что эссе всегда должны звучать как Бог, вещающий в вечность, а так никогда не получается. Люди должны видеть, что нет ничего другого, кроме человека, говорящего в данном месте, в данное время и в данных обстоятельствах. Так оно всегда и было, но в эссе это трудно преодолеть.
— И всё равно надо будет сделать это, — настаивает Дженни. — Не пытаясь добиться совершенства.
— Да, пожалуй.
Ди-Виз спрашивает: “А это увязывается с тем, что ты делал по качеству?”
— Это его непосредственный результат.
Я припоминаю что-то и смотрю на Ди-Виза. — Ты разве не советовал мне бросить?
— Я говорил, что ещё никому не удавалось сделать то, что ты пробуешь делать.
— А как ты думаешь, это возможно?
— Не знаю. И кто может знать? — У него действительно встревоженное выражение. — Многие сейчас слушают гораздо внимательнее. В особенности дети. Они по настоящему прислушиваются… не просто слушают… а прислушиваются к тебе. В этом-то и разница.