Джамбул Джабаев: Приключения казахского акына в советской стране
Шрифт:
Оказалось, однако, что этот театр фольклорных марионеток наполнен бутафорной ветошью. Настоящий враг не подлежит описанию в подобной стилистике. Эти тексты, производившие, говоря словами Рыклина, «немца на заказ», в условиях реальной войны оказались совершенно нефункциональны. Задача этих бутафорных «немцев» — дереализация происходившей во время войны «публичной театрализации насилия» и стирание на уровне дискурса опыта насилия, принесенного войной. Опасность памяти о нем, как показывает Рыклин, состояла в том, что нацисты выходили за пределы того, что подлежало идеологическому объяснению, а следовательно, превращали «скрытые пружины не только немецкой, но и советской террористической машины в явные»[128]. В процессе дереализации агентов террора официальной фикцией происходила «ликвидация и их жертв <…> Ведь если враг нереален, то нереально и сопротивление такому врагу»[129].
Так мы возвращаемся
Константин Богданов
Джамбул и литературные юбиляры 30-х годов: Эпическая история
1
Воодушевление Максима Горького, увидевшего в 1934 году в Сулеймане Стальском советского Гомера, подсказывало проницательным участникам 1 съезда советских писателей, каким в своем предельном выражении видится отныне горизонт советской культуры:
На меня, и я знаю — не только на меня, произвел потрясающее впечатление ашуг Сулейман Стальский. Я видел, как этот старец, безграмотный, но мудрый, сидя в президиуме, шептал, создавая свои стихи, затем он, Гомер XX века, изумительно прочел их[130].
Слова Горького о Стальском прозвучали на фоне складывающейся, но уже привычной к середине 1930-х годов риторики о новом советском эпосе и эпичности самой советской истории. Публицистические призывы к неопределенно «эпическому» изображению революционных событий тиражируются уже в 1920-е годы. Так, о востребованности «большого эпоса» в пролетарской литературе в 1924 году рассуждал А. В. Луначарский, приветствуя на страницах журнала «Октябрь» (объединившего инициаторов Ассоциации пролетарских писателей и РАППа) появление больших поэм Александра Жарова и Ивана Доронина[131]. С тем же, но уже стихотворно выраженным призывом к коллегам по пролетарской поэзии обращался поэт Александр Безыменский:
Поэты! До каких же пор
В своих стихах не развернет
Рабочим нужное давно
Эпическое полотно?!
[132]
Годом позже «эпос» становится ключевым словом влитературно-теоретических и идеологических спорах между сторонниками РАППа и «Левого фронта искусств». Единомышленники Луначарского и Безыменского, группировавшиеся вокруг журнала «Октябрь», настаивают на жанровых и поэтических достоинствах эпоса, не имеющего себе равных в литературе по объективности, широте замысла и величественности. В 1925 году так, в частности, рассуждал один из видных руководителей будущего ВАППа, редактор журнала «На литературном посту» Г. Лелевич (псевдоним Л. Г. Калмансона), возвещавший об эпических достоинствах пролетарской лирики[133]. В 1927 году, отчитываясь о своей поэтической работе на страницах редактируемого Лелевичем журнала, Борис Пастернак писал: «Я считаю, что эпос внушен временем, и поэтому в книге „1905 год“ я перехожу от лирического мышления к эпическому, хотя это очень трудно»[134]. Иначе рассуждали теоретики ЛЕФа, объявлявшие эпос — как и все монументальные жанры прошлого — наследием феодализма и буржуазной эпохи. Заменой старорежимному эпосу видится не художественная литература, а газета или по меньшей мере «литература факта», хроника (пост)революционных событий[135]. На фоне таких событий упоминания об эпосе и, в частности, о Гомере оказываются равно уместными в повествовании о героических и, казалось бы, будничных, но пропагандистски возвышенных в самой этой будничности вещах. Именно так вспоминает о Гомере и «Илиаде» герой романа Валентина Катаева «Время, вперед!» (1932), читающий телеграмму с извещением
Литературные и организационные неурядицы, приведшие в конечном счете к развалу ЛЕФа в 1930 году, вытеснили на время «эпосоведческую» полемику со страниц литературно-критических журналов. Но уже спустя четыре года эпическая терминология окажется снова востребованной, на этот раз — в дискуссии о теории романа в Институте философии Коммунистической академии (1934–1935). Целью дискуссии было выяснение особенностей ведущего литературного жанра буржуазной культуры в новых социальных условиях, но реальным итогом высказанных мнений — закрепление идеологем, уже прозвучавших к тому времени в партийных решениях о преподавании истории в школе (1934). Использование понятия «эпос» применительно к новому социалистическому роману стало основой концепции, изложенной в ходе дискуссии философами Георгом Лукачем и Михаилом Лифшицем. В противовес традиционному историко-литературному анализу жанра романа Лукач провозгласил соцреалистический роман очередным этапом «диалектического» процесса на пути к описанному Гегелем и предсказанному Марксом историческому синтезу: в условиях «становления бесклассового общества» советский роман преодолевает ограниченность личностного индивидуализма (с наибольшей полнотой выразившегося в буржуазном романе) силою общественно-значимого коллективизма, возвращаясь — «на новом этапе» — к приоритетам родового единства. Но коль скоро атрибутом такого единства в условиях «бесклассового родового строя» является эпос, то «надо ясно понять», что и «здесь идет речь о тенденции к эпосу»:
Борьба пролетариата за преодоление пережитков капитализма в экономике и сознании людей развивает новые элементы эпического. Она пробуждает дремавшую до сих пор, деформированную и направленную по ложному пути энергию миллионных масс, поднимает из их среды передовых людей социализма, ведет их к действиям, которые обнаруживают в них ранее неизвестные им самим способности и делают их вождями стремящихся вперед масс. Их выдающиеся индивидуальные качества состоят именно в том, чтобы осуществлять в ясном и определенном виде общественное строительство. Они приобретают следовательно в растущей степени характерные признаки эпических героев. Это новое развертывание элементов эпоса в р<омане> не является просто художественным обновлением формы и содержания старого эпоса (хотя бы мифологии и т. п.), оно возникает с необходимостью из рождающегося бесклассового общества[137].
«Диалектическую» софистику Лукача еще более усугубил Лифшиц, апеллировавший в поисках советского эпоса к античном эпосу. Истолкование последнего, по Лифшицу, «имеет свою политическую подкладку во взглядах Маркса и Энгельса» и «означает осуждение капитализма как общества, не способного предоставить базу для возникновения величайших эпических произведений. Больше того, оно указывает на необходимость радикальной переделки общественных отношений для того, чтобы подобные художественные произведения могли снова возникнуть». Так, если у Лукача советская культура возрождает — «на новом этапе» — родовой строй, то у Лифшица — античность, об актуальности которой свидетельствует все тот же советский роман, который «уже сейчас приобретает массу эпических элементов», причем «эпические элементы в нашем романе бросаются в глаза»[138].
Главным оппонентом Лукача во время дискуссии в Комакадемии выступил Валерьян Переверзев, резонно отметивший как объяснительную необязательность самого определения романа в его отношении к эпосу, так и логическую подмену в истолковании марксистской доктрины: там, где Маркс говорит о противоречии классов, Лукач — о противоречии личности и коллектива[139]. Доводы Переверзева, впрочем, были явно не ко времени: риторическое волхвование Лукача и Лифшица, рисовавшее неопределенное будущее «эпического синтеза» уже состоявшимся и беспрекословно очевидным (см. вышеприведенный пассаж о неназванных Лифшицем «эпических элементах», которые «бросаются в глаза»)[140], лучше соответствовало партийно-пропагандистской риторике, все сложнее позволявшей отличить счастливое завтра от счастливого сегодня.
Тиражирование эпических характеристик применительно к текущей литературе и советской действительности находит тем временем зарубежных теоретиков. В том же 1934 году о тяготении советских писателей к эпическим жанрам рассуждает приехавший на Первый съезд советских писателей Андре Мальро[141]. В 1935 году о героических свершениях советских людей, достойных эпических песен, французскому читателю поведает Анри Барбюс в агиографическом жизнеописании Сталина. На следующий год книга умершего к тому времени Барбюса будет опубликована по-русски с характерной редактурой интересующего нас пассажа: