Джек
Шрифт:
— Маду конец!
В тот вечер маленький король ничего больше не сказал — так он был обессилен, — и его сосед уснул, не разузнав подробностей.
Среди ночи Джек внезапно проснулся. Маду смеялся, пел и быстро-быстро разговаривал сам с собой на родном языке. У него начинался бред.
Утром спешно послали за доктором Гиршем, и тот объявил, что Маду серьезно болен.
— Ого, какой менинго-энцефалит! Просто прелесть! — возбужденно говорил он, потирая руки, и желтые его пальцы блестели, как кегли. Очки сверкали. Видно было, что он в восторге.
Страшный был человек этот доктор Гирш! Голова его была
Г-жа Моронваль настаивала на том, что следует пригласить настоящего врача в помощь этому полоумному лекарю, но директор, менее чувствительный, а главное, не расположенный идти на расходы, которые, возможно, никто ему не возместит, решил, что и доктор Гирш вполне справится с лечением «этой макаки», и предал — беднягу Маду в его руки.
Не желая, чтобы кто-либо вмешивался в лечение Маду, горе-медик сослался на осложнение, которое будто бы могло сделать болезнь заразной, и приказал перенести кровать негритенка в самый дальний угол сада, в помещение, служившее кладовой: там был камин, и, как все строения бывшей фотографии для лошадей, оно было застеклено.
Целую неделю он невозбранно испытывал на своей беспомощной жертве зелья, бывшие в ходу у наиболее диких народов, и, сколько хотел, мучил ребенка; Маду все сносил с покорностью больной собачонки. Когда доктор Гирш, нагруженный небрежно закупоренными склянками и коробочками с различными остропахнущими порошками, которые он самолично приготовлял, входил в «кладовку» и тщательно прикрывал дверь, все ловили себя на мысли: «Что-то он еще станет с ним делать?»
И «питомцы жарких стран», для которых любой врач — всегда слегка шаман и знахарь, завидев его, покачивали головами и закатывали глаза.
Из-за мнимой опасности заразы им воспретили приближаться к кладовой, и она превратилась для них в какой-то таинственный закут, расположенный в глубине сада, — закут мрачный, загадочный и грозный, где словно готовилось какое-то событие, еще более таинственное и ужасное, чем снадобья доктора Гирша.
Джеку все же очень хотелось повидать своего друга Маду, проникнуть за плотно закрытую дверь, которую неустанно стерегли. Мальчик долго выжидал и, наконец, улучив минуту, когда Гирш, видимо, забывший приготовить какое-то лекарство, устремился в переулок, он вместе с долговязым Саидом пробрался в так называемый лазарет.
То был полусклад, полусарай, где держат садовые инструменты, цветочную рассаду, боящиеся холода растения. Железная койка Маду стояла на земляном полу. В углах виднелись желтые глиняные горшки, вставленные один в другой, обломки решетчатых загородок, потрескавшиеся стекла красивого голубого оттенка, того оттенка, какой придает небу многослойная атмосфера Земли. Увядшие стебли и огромные связки сухих корней довершали эту унылую картину, а в камине, точно зябкое и недолговечное тропическое растение, вздрагивало пламя, наполняя эту оранжерею удушливой, нагоняющей дремоту жарой.
Маду не спал. Его скорбное маленькое личико, еще больше осунувшееся и поблекшее, хранило все то же выражение полного безразличия ко всему. Черные руки судорожно вцепились в одеяло. И в этой беспомощности, в этой отрешенности от всего, что его окружало, было нечто от бессловесной покорности зверька. Мальчик повернулся к стене, словно между побеленными известкой камнями открывались видимые только ему пути и каждая трещина ветхого строения вдруг превратилась в ослепительно яркий просвет, открывающий путь в страну, ведомую только ему.
Джек приблизился к кровати.
— Маду, это я!.. Мусье Джек.
Больной посмотрел на него отсутствующим взглядом и ничего не ответил — он уже не понимал французского языка. Все «методы» на свете были бы тут бессильны. Природа вновь отвоевывала маленького дикаря у цивилизации. И в бреду, когда человек уже не принадлежит себе, когда инстинкт стирает все, что раньше отпечаталось в памяти, Маду говорил лишь на дагомейском на — речи». Джек едва слышно сказал ему еще несколько слов, а Сайд — он был постарше — уже отошел к двери, объятый тревогой и страхом, ощутив холод, который распространяют вокруг себя огромные крылья смерти, когда она медленно, точно парящая птица, опускается на омраченное чело умирающего. Внезапно Маду испустил долгий вздох. Мальчики взглянули друг на друга.
— По-моему, он заснул… — пробормотал побелевший Сайд.
Джек, тоже сильно взволнованный, ответил шепотом:
— Да, ты прав, он заснул… Пойдем отсюда.
И они стремительно вышли, покинув своего товарища во власти зловещей тьмы, — она окутывала его и казалась особенно пугающей в этом причудливом закуте, куда проникал зеленоватый, непередаваемого оттенка свет, какой бывает в глубине сада в сумеречный час.
Спустилась ночь. Уходя, мальчики притворили за собою дверь, и в безмолвной, темной, как конура, кладовой пылает теперь только пламя очага, его блики забираются во все углы, точно кого-то ищут, но не находят. Пламя на миг освещает сваленные одна на другую оконные рамы, заглядывает в цветочные горшки, карабкается по старым решеткам, приставленным к стене, беспокойно мечется из стороны в сторону, но по-прежнему ничего не обнаруживает, ровно ничего. Вот оно скользит по железной койке, по короткой красной куртке, рукава которой спокойно вытянулись, как будто отдыхают. Однако, видимо, и тут никого нет, ибо пламя продолжает бегать по потолку, по двери, оно бесцельно блуждает, вздрагивает и, наконец, — усталое, обессиленное, обескураженное, — поняв, что уже никому не нужно, что тут уже некого согревать, прячется в золу и угасает так же, как угас маленький, всегда дрожавший от холода король, который так любил огонь!
…Бедный Маду!
Судьба словно продолжала издеваться над ним даже после смерти. Директор гимназии долго размышлял, хоронить негритенка как слугу или же как наследника королевского престола. Соображения экономии вступили в столкновение с возможностью рекламы и с тщеславием. Оно-то и взяло верх. После длительных колебаний Моронваль сказал себе, что скупиться не стоит и, коль скоро маленький король при жизни принес меньше выгоды, чем от него ожидали, то будет справедливо извлечь все, что можно, из его смерти.