Джентльмены
Шрифт:
Среди прочего хлама лежат белые и коричневые конверты. Они касаются меня так же мало, как летняя погода за окном. Адресатов нет, они бесследно исчезли и даже не объявлены в розыск. Их жизнь продолжается лишь благодаря этому искусственному дыханию, этому литературному мешочку с нафталином для вечной консервации. Я должен продолжать. Пока у меня есть силы, пока я не погибну, пока я хотя бы что-то различаю в лихорадочном тумане, пока я слышу их голоса, пока я чувствую, как их любовь и ненависть искрятся, освещая это сумрачное жилище.
Недавно в одной из газет, лежащих в холле, я увидел лицо, напоминающее Генри Моргана. Это был толкатель ядра из ГДР, чемпион
Я смог бы без труда написать о братьях Морганах столько томов, сколько уместится на двадцати двух с половиной метрах. Это стало бы достойным памятником им. Я, кажется, напал на след их врага.
Рождественский календарь был старый, пыльный, выцветший; густая ночная синева и звезда, указывающая путь в Вифлеем, усыпанная блестками. У яслей, где усталая Мария и гордый Иосиф выхаживают своего пока безымянного младенца, стоят коленопреклоненные волхвы, пришедшие из далеких стран с дарами: золотом, миррой и благовониями. Эти трое вскоре отрекутся от жестокого Ирода в пользу Сына Человеческого, обманутый император рассвирепеет, вопли женщин, оплакивающих своих умерщвленных младенцев, раздадутся над страной, но мудрецы останутся на свободе, неприкосновенные в своей мудрости.
Рождественский календарь висел в кухне огромной квартиры на Хурнсгатан, Сёдра Мальмен, в семьдесят восьмом году. Три мудреца не сводили глаз с неба в ожидании знака. Это были братья Морганы, а также их покорный и в некоторой степени секретный биограф — я сам. Той суровой осенью Генри приобрел рождественский календарь уже в конце ноября — в старой табачной лавке, где запасы хранились с пятидесятых годов. Он повесил календарь на кухонной стене: это мы, заявил Генри. Заместители, исполняющие обязанности мучеников, дабы облегчить участь человечества. Но нам не грозила гибель, ибо и мы были неприкосновенны в своей мудрости.
Генри Морган предсказывал погоду, прислушиваясь к своим ревматическим суставам, читал знаки судьбы на загрубевших ладонях, находил природные знамения, добрые и дурные предзнаменования, но не всем его пророчествам было суждено сбыться: мы вовсе не были неприкосновенны, как выяснилось вскоре.
После возвращения Лео «из Америки» мы с Генри делали все возможное, чтобы сохранить налаженный распорядок жизни, — лишь это гарантировало нам осмысленное существование, лишь так мы могли убедить себя в том, что нужны миру. Каждое утро Генри вывешивал в кухне листок с распорядком дня: завтрак, репетиция, раскопки, кофе, реп., обед, магазин, позвонить тому-то и тому-то, ужин… — с указанием точного времени каждого события. В каждом листке можно было найти орфографические ошибки: Генри был почти дислектиком — как король, говорил он в утешение. Благодаря распорядку каждый день обретал приятный ритм и наполнялся особым смыслом, как будто у нас и в самом деле была работа, будто мы и в самом деле получали задания, не важно от кого — от высшего разума или от самого обычного начальника.
Лео не мог и не хотел следовать распорядку, он терпеть не мог заранее распланированных дней. Он жил, не задумываясь о будущем, как и в больнице. Каждый новый день приходил зловещим заказным письмом из государственного учреждения. В комнатах Лео пахло благовониями — это был дар Иисусу, Лео мог целый день пролежать в постели, закинув руки за голову и насвистывая монотонные мелодии, глядя в потолок и абсолютно ничем не занимаясь. Такой образ жизни он выбрал, и мы его не трогали, ведь все могло быть и хуже, намного хуже.
После возвращения Лео жизнь переменилась. Генри ходил на цыпочках, боясь потревожить лежебоку, и проявлял чрезмерную учтивость. Может быть, он стыдился своей лжи об американском путешествии Лео, который на самом деле лежал в психиатрической лечебнице. Но меня это не интересовало, и мы не говорили на эту тему.
К концу ноября я с удовольствием констатировал, что написал уже полторы сотни страниц современной версии «Красной комнаты». Повествование оформилось, герои действовали естественно. Арвид Фальк избавился от своей учительницы, снял небольшую квартиру на Сёдере и возвратился к писательству, перестав мучиться угрызениями совести из-за того, что так долго пренебрегал этим занятием. Он крепко подружился с Калле Монтанусом, сыном Улле, приехавшим из деревни, и в компании завсегдатаев «Бернс» повеял свежий ветер.
Однажды вечером, когда дождливый Стокгольм походил на ведьмин котел изобилием дыма, сажи, брани и серы — в такую погоду от холода не спасает даже работа, — Генри вернулся из подвала в своем грязном комбинезоне, и я предложил ему прогуляться в спортклуб «Европа». В распорядке дня ничего подобного не значилось, но Генри вовсе не был закостенелым педантом. Он всегда шел навстречу пожеланиям друга.
Собрав все необходимое, мы отправились вдоль Хурнсгатан. Народ уже расходился, но Виллис всегда оставался на месте до самого закрытия. Генри выразил ему соболезнования: Виллис скорбел по поводу безвременной кончины Джина Танни. Его судьба была лишена боксерской романтики. Хороший мальчик, морской пехотинец, утонченный знаток литературы — вовсе не «золушка» вроде Джека Джонсона, Джо Луиса или Рокки Марчиано. Но Виллис лично знал Танни, у него имелась фотография, на которой он был запечатлен в обществе блестящего техника, заставившего Джека Демпси навсегда расстаться с боксерскими перчатками. Фотография была сделана сразу после Второй мировой и теперь украшала «офис» Виллиса в «Европе». Танни очень неплохо выглядел на ней, да и Виллис тоже. Снимок изображал двух мужчин в самом расцвете сил; вероятно, теперь, после смерти нью-йоркского силача, Виллис почувствовал себя стариком.
— Он был чертовски культурный человек, — говорил Виллис, глядя на выцветшее фото. — Он был не просто боксер. Все великие боксеры — философы, им приходится быть философами. Но Танни и на их фоне был особенным. Ему хватило ума вовремя оставить спорт. Мы не так уж много говорили о боксе. Его интересовал Юсси Бьерлинг, он спрашивал, встречал ли я его. И еще он любил говорить о политике.
— Ну разве мы не похожи? — спросил Генри, встав рядом со снимком.
— Вовремя уйти — это дело, Генри, — ответил Виллис, — но ты ведь даже не начал.
— Еще не поздно. Я могу кого угодно в этой стране вызвать на спарринг. Когда угодно!
— Смотри, как бы Гринго тебя не услышал.
Но в этот вечер Гринго в клубе не было, и тренировка прошла спокойно, без петушиных боев. У меня уже через полчаса после начала стало покалывать сердце, билось оно неровно, и настроение испортилось. Стоит сердцу припустить, как меня тут же охватывает легкое беспокойство — как бы не переборщить, поэтому я решил сбавить темп. Генри же действовал как обычно, и, глядя на него со стороны, можно было лишь констатировать: да, ему кто угодно по плечу. По крайней мере на несколько раундов.