Джон Фаулз. Дневники (1965-1972)
Шрифт:
Просыпаюсь рано, снаружи доносится зловещее карканье ворон; три ходят по траве — по виду такие же, как наши, английские, но крик более пронзительный. Цапля у пруда. Гуляю в сумрачном лесу, собираю сумах, молочай.
В этот день мы прошлись по антикварным магазинам. Новая Англия утратила для меня свое очарование. Нет, ни дома, ни архитектура не стали хуже, но раньше я не замечал скудости культуры — на всем пространстве совсем нет животных. Ни коров, ни лошадей, ни овец. Нет и полей. Никто не ходит пешком. Никто не обрабатывает свой сад. Только бесконечный поток автомобилей. Все куда-то едут, но никуда не приезжают. Они кажутся мне людьми из сновидений, не сознающими, насколько ограничен и узок их мирок. При одном антикварном магазине был разбит садик с лекарственными
Вечером Пэм не спустилась к нам. На следующий день мы отправились в Плимут, чтобы посетить там Мейфлауэрский[125]музей под открытым небом — крытые соломой хижины, cabanes[126], — все они очень похожи друг на друга и внешним видом, и внутренним убранством; впрочем, большинство сундуков для белья, ящичков для Библии и прочих вещей взяты уже из следующего столетия. Девушки и старательные матроны одеты в современную пуританскую одежду.
Плимутский камень[127]. Чем-то похож на подиум эстрадного оркестра. Рядом копия корабля, на котором приплыли первые поселенцы. Там выставлена восковая фигура Уильяма Брэдфорда, первого губернатора и предка Неда[128]. Я стоял позади двоих детей Неда, которые всматривались в восковое лицо. Здесь, на корабле, начинаешь сознавать, как тяжко пришлось поселенцам в ту первую жестокую зиму. Возможно, все беды шли от новой территории. Люди не хотели сюда ехать, они никогда не любили эту землю. С самого начала они планировали уехать отсюда — завоевать ее и уехать куда-нибудь подальше: эта земля, Америка, вызывала у них страх.
Нед идет позвонить Пэм. Она чувствует себя лучше. Неожиданно он рассказывает нам всю подноготную: жена алкоголичка, не может отказаться от спиртного. Он же похож на своего предка, волевого первопроходца: «Я ругался и умолял. Пытался заставить ее лечиться… Но, черт подери, похоже, она хочет, чтобы все осталось как есть». «Классический» вариант — вечный бой между пуританином и язычником. Перед сном я говорил с Пэм. В день нашего приезда она выпила больше литра водки. «Нед хочет, чтобы я была паинькой, он не понимает нас, обычных людей. Сам может сделать все, что решит. Решит бросить курить — бросит, а то, что я устроена иначе, не хочет понять». Еще говорила, как ей все наскучило, жизнь не удалась, красота поблекла — обычный грустный перечень неудач.
Открытие потрясло меня. Эта супружеская пара представлялась мне средоточием всего самого лучшего, что есть в американском характере. Нед мне по-прежнему нравится. Он редкий экземпляр абсолютно честного — в определенных границах — человека; хотя, возможно, эти границы более деформированы, чем я себе представляю. В каком-то смысле он не живет подлинной жизнью. Любопытно, не так ли обстоят дела и у других американцев: то есть не делают ли запутанные внешние обстоятельства их более привередливыми и по-детски беспомощными в жизни. Плохое начало, неприятное начало.
10 ноября
«Турне» начинается. Пока все идет хорошо, рецензии положительные — даже в ежедневной «Нью-Йорк таймс», где обычно ставятся под сомнения воскресные оценки[129]. Включая третье издание, тираж достиг 100 000. Меня пригласили на утренний эфир. Работавшая с нами девушка не читала ни одной моей книги. «Только пять минут назад мне сказали, что я буду вести передачу». И так все время — уровень телевизионных ток-шоу ужасающе низкий. Даже с манекеном разговор был бы интереснее. В той же программе принимал участие Гарольд Роббинс[130] — зеленый вельветовый костюм, отделанная рюшем зеленоватая рубашка, глаза с поволокой, загар, тихий голос. «Я ваш большой поклонник». Он напоминает рептилию, но это совсем не обидное сравнение, как могут решить представители американских литературных кругов; говоря так, я представляю греющуюся на солнце,
Куда бы мы ни приезжали, меня всюду поздравляли с тем, что я «поставил на место» таких писателей, как Роббинс и Сьюзанн[131]; книгопродавцы постоянно твердили, как прекрасно, «когда нравится бестселлер». Это очень хорошо, но они по-прежнему торгуют нелюбимыми книгами. Роббинс тут ни при чем; болезнь в обществе, которое не сопротивляется его натиску.
Боб Фетридж. В его офисе я встречался утром с представителями «Литл Браун». Его нервозность пугает меня. Он постоянно щурится, руки дрожат. Когда он стал нашим спутником (по дороге в Калифорнию), мы поняли, что перед ним тоже маячит алкоголизм. После третьего мартини его руки перестали дрожать.
В Нью-Йорк мы прилетели ближе к вечеру — мимолетное впечатление от Манхеттена, сотни перламутровых башен… Долгие часы в отеле — нет сил заставить себя выйти на улицу и увидеть Нью-Йорк. Отчасти это связано с чертовым центральным отоплением, вызывающим ужасную усталость; в нашем номере огромная гостиная, две спальни с двумя кроватями, две ванные комнаты, кухня — все только для нас двоих. Лишнее пространство, как и в Белмонте, — только здесь не так приятно.
11 ноября
Нужно встать в шесть, чтобы выступить в крайне важной передаче «Сегодня». Линн Кейн, агент по рекламе, — худощавая, сорокачетырехлетняя еврейка; лицо, глаза — словно с рисунка Кете Кольвиц[132]. Называет себя ведьмой, гадает по руке. Но мне она нравится — умная, самостоятельная, ее не проведешь. Линн повсюду водит меня — маленькая, с вечной книжкой в руке; я неуклюже плетусь позади. Язык ее острее, чем у бостонцев, это мне тоже по душе. Позже я выведал, что ей не нравится Нед; причиной был, как я понял, его снобизм; однако у них есть нечто общее — то, что мне нравится в американцах, — серьезность и строгость.
На передаче я познакомился с милой рыжеволосой беременной девушкой, она подошла ко мне и попросила подписать экземпляр «Волхва». Затем глупейшая беседа: неискренние ведущие — мужчина и женщина; во время рекламы они бранились, не обращая внимания на меня, но стоило нам опять оказаться в кадре, на их лицах мигом вспыхивал энтузиазм, словно включилась электрическая лампочка.
14 ноября
Мы встретились с Бобом Фетриджем в аэропорту Кеннеди и вылетели в Лос-Анджелес. Совершенно очевидно, что это город обреченных, и потому на этот раз я получил от него больше удовольствия, чем от Нью-Йорка. Находясь на Манхеттене, можно предположить, что живущие там люди понимают, что делают; здесь же все просто безумные: три четверти из миллиона жителей одного из прекраснейших городов мира с лучшим на свете климатом травят себя до смерти. Основная отрава, конечно, бензин. Но полное пренебрежение к природе, бесконечное нагромождение одной съемочной площадки на другую, улицы на улицу — также смертоносно. Никогда еще не существовало такого отталкивающего города. Он вот-вот взорвется; рождается непреодолимое желание обрести то, чего в нем нет: покоя, одиночества, тишины, свежего воздуха.
Мы почти не задержались в отеле Беверли-Хиллз, тут же отправившись на обед с лос-анджелесскими книгопродавцами. Мой костюм слишком модный — чувствую себя в нем неловко. Обед готовился под наблюдением известного в городе гурмана, грека-гея. В честь «Мага» должны были подаваться греческие блюда. Я выказал недовольство тем, что нет узо. Нашлось немного рецины, позже появилось и узо, но еда так же мало напоминала греческую, как египетский танец живота в американских клубах напоминает греческие танцы.