Джон Фаулз. Дневники (1965-1972)
Шрифт:
6 сентября
Едем в Ли, где Дэн и Хейзел ухаживают за отцом, — мать отказалась присматривать за ним и вернулась на работу. Он лежит в задней комнате, окна которой выходят в сад, совершенно седой, с ввалившимися щеками и затуманенным взором, почти все время погруженный в сон. Временами он начинает барахтаться в постели, порывается встать, ищет судно. Мы договорились об отдельной палате для него в частной лечебнице на Империал-авеню. Там обычная для таких мест грустная атмосфера преддверия смерти, но сиделка вроде бы квалифицированная. Отец совсем беспомощный, словно маленький, больной ребенок. Уже десять дней не ест; не знаю, что уж поддерживает в нем жизнь — мужество или привычка. Не хочет умирать или не знает, как это делается? В
7 сентября
Перевезли отца в лечебницу на «скорой помощи». Одурманенный лекарствами, он не понимал, что происходит на самом деле, но на следующий день, когда мы пришли его навестить, то увидели охваченного страхом и яростью ребенка: «О, Джон, слава Богу, ты пришел, забери меня домой — я хочу умереть дома, это место похоже на тюрьму…» — и все в таком роде; он срывался на рыданья, стонал, говорил, что болит нога, что находиться тут дорого и так далее. Нам удалось его успокоить. Здесь считают, что все в порядке. Я забрал бы его отсюда, если б не мать, — даже несмотря на мать, забрал бы: так она убеждена, что он должен быстро умереть. Не знаю, может такая ситуация типична: долгие годы, полные яда, обиды и унижения, привели к взрыву или, точнее, к нарыву. М. знает: только смерть успокоит его. Временами она превращает меня в свирепого самца — зловещего Эдипа, только с противоположным комплексом. Однако многое проясняется: последние лет десять отец держал мать в жуткой финансовой узде (хотя для этого не было никаких оснований — я ознакомился с его бумагами и выяснил, что только на текущем счету у него было шесть тысяч шестьсот фунтов и Бог знает сколько в инвестициях); были и прочие претензии старовикторианского толка.
Собирал выращенные отцом груши и яблоки. Некоторые старые деревья обрезаны так сильно, что сучья торчат во все стороны — как будто рисунок, сделанный углем.
Я сидел один у его постели, когда он стал бормотать во сне что-то ритмическое, вырванный кусок из потока сознания.
«Бобби Чарльз я сидел рядом с ним его ранило в живот я сказал все будет хорошо Бобби он сказал я много видел такого слишком много на ничьей земле».
Ненаписанный фрагмент из «Бесплодной земли». Прошло несколько мгновений, он открыл глаза и поискал ими меня. «Вы должны прислать мне счет. Я хочу его оплатить».
«Хорошо, — ответил я. — Я пришлю счет».
Несомненно, настоящий счет был из того времени — между 1915 и 1918-м. В бумагах я нашел его офицерскую расчетную книжку тех лет. Он прибыл во Францию в январе 1915-го. Думаю, именно там таится источник его беспокойства, желание укрыться под одеялом, страх покинуть дом, скупость (или осторожность по части трат). Травма до сих пор не зажила. Выжить можно — только если лежишь тихо, а умереть — только в кошмаре.
8 сентября
Неожиданно разум вернулся к отцу, он стал терпеливее — почти прежний. Теперь М. в ужасе.
Этот жуткий дом доводит нас с Элиз до безумия — раздраженной ворчливостью, отсутствием доброжелательности. Так случилось, что соседка пригласила нас взглянуть на старинную мебель, которую когда-то приобрел ее покойный муж. Соседка не отличается вкусом, но контраст между светлым, чистым, не загроможденным вещами домом (с большим количеством старинных вещиц) и родительским, заваленным чудовищным хламом, — весьма болезненный. Конечно, у матери нет развитого эстетического вкуса, но мне непонятно, почему отец не обращал внимания на эту сторону жизни. Среди деловых бумаг я наткнулся на обрывки стихов — все они явно написаны не больше года назад или около того.
Потеря
Рифма ушла —
И пуста
Стихотворная чаша поэта.
Но жди. Замри — и жди.
Красоты созерцание
Вернет ему разум
(Ногам и взгляду — силу).
И тогда — в очередной раз
Поэт зарифмует добродетели ваши.
Что нашел Гёте
Я брел по лесу
Просто так,
Ничего не искал,
Вот чудак!
Увидел в тени я
Нежный цветок,
Он сиял, как звезда,
Как яркий зрачок!
Я сорвать хотел,
Но услышал слова:
«Если сорвешь —
Не будет меня».
Я вырыл цветок,
Не поранив корней,
И в сад принес
Домика на холме.
В сладкой тиши
Я его посадил,
И цветок мой расцвел,
И корни пустил.
Думаю, последнее стихотворение — перевод из Гёте. Печален порыв — «рифмовать», жалкое представление, что стихотворение — это то, где есть рифма, незнание того, что, по крайней мере, последние шестьдесят лет рифма — ругательное слово. Думаю, он не знал современную поэзию, как не знал и не любил современную музыку, современное искусство и прочее. Но за внешней неказистостью его поэтических опытов ощущается некий таинственный порыв: всю свою жизнь он что-то царапал на клочках бумаги. Так однажды он дал мне прочитать совершенно безнадежный роман — произведение человека, который будто бы никогда не читал ни одного романа, даже классического, не говоря уж о тех, что были написаны при его жизни. Я испытал чувство, что мне фантастически повезло с наследственностью: ведь я был тем, кем так боялся стать отец, не предпринимавший никаких попыток, кроме вот этого секретного творчества, чтобы чего-то добиться. И даже себе не признавался в том, что он по-настоящему любит и чего хочет.
Одно стихотворение погрузило меня в неподдельную грусть — не только потому, что было плохим, а еще потому, что отец почти наверняка не знал, как мучительно страдал от того же самого Мильтон.
Компенсация
Как ярко светило солнце,
Как часто — в моем саду,
Цветы и плоды ласкали взгляд,
Но я не замечал их.
Теперь, в моем сумрачном мире
Я, кажется, вижу яснее
Земную красу вещей,
Чем прежде, когда был зряч.
Наверное, Бог в милосердии своем
Простил мою былую небрежность,
Когда я, зрячий, не видел даров природы,
Он наградил меня внутренним зрением,
И теперь я вижу то, чего нет.
12 сентября
Еду в Лондон, чтобы обсудить с Томом Машлером и Роджером Берфордом предложение «Уорнер» и потенциальных сценаристов[159].