Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 13
Шрифт:
«Век живи, век учись, — подумал Марсленд. — Интересно, что сталось с теми двумя? Ох, этот викторианский век! Ни перед чем тогда не останавливались. И все-таки недаром его называют невинным и глупым, ей-богу!»
Солнце заходило, начинала выпадать роса. Он встал, растирая затекшие колени. В лесу ворковали голуби. В последних лучах солнца, пробившихся сквозь листву тополей, подобно драгоценному камню, сверкало окно старого дядюшкиного дома.
Да, какая это все-таки давняя история!
ЧЕЛОВЕК С ВЫДЕРЖКОЙ
В наше время каждая веха на жизненном пути похожа на Фламинго Крокетный Молоток из «Алисы в Стране чудес»:
А все-таки есть на Британских островах семейства, которые вопреки всему из века в век сохраняют выдержку и чувство собственного достоинства. И пусть меня сочтут романтиком, потерявшим ощущение действительности — я все равно убежден, что такие люди нередко обладают особым и вовсе не заслуживающим презрения качеством: врожденным мужеством, своеобразной внутренней отвагой.
Это и заставляет меня поделиться с вами воспоминаниями о Майлсе Рудинге.
Увидел я его впервые — если вообще допустить, что новичок смеет поднять глаза на старосту — на второй день моего пребывания в закрытой мужской школе, когда на душе у меня было еще достаточно скверно. Три других «сосунка» — мои соседи по мансарде — куда-то ушли, а я предавался горестным размышлениям о том, вправе ли и занять кусочек стены и повесить две маленькие олеографии, на которых были изображены ядовито-алые всадники, перелетающие через ядовито-желтую изгородь на ядовито-гнедых лошадях. Картинки эти купила мне мать, полагая, что они проникнуты тем именно мужественным духом, которым славятся закрытые школы. Я вытащил их из коробки для игрушек вместе с фотографиями моих родителей и старшей сестры, разложил на скамеечке у окна и печально рассматривал эту маленькую выставку. Внезапно дверь отворилась, и на пороге показался какой-то мальчик в длинных брюках.
— Привет! — сказал он. — Новенький?
— Да, — пискнул я не громче мышонка.
— Я — Рудинг. Старший по общежитию. Карманных денег будешь получать два шиллинга в неделю, если не проштрафишься. Списки «рабов» найдешь на доске объявлений. Первые две недели «рабствовать» не будешь. Как фамилия?
— Бартлет.
— Так, — он пробежал глазами листок бумаги, который держал в руке. Ага! Мой! Ну, как тебе здесь?
— Да неплохо.
— Вот и отлично. — Он, видимо, собрался уходить, и я поспешно спросил:
— Скажите, пожалуйста, можно я повешу вот эти картинки?
— Само собой — вешай, какие хочешь. Ну-ка, посмотрим. — Он шагнул ближе и увидел мои экспонаты.
— Ох, извини! — Он взял олеографии и поспешно отвернулся.
Новичок в школе — всегда немножко психолог, и когда этот Рудинг извинился только за то, что случайно взглянул на карточки моих родных, я как-то сразу почувствовал, что уж он-то, во всяком случае, не скотина.
— Наверно, у Томпкинса купил. У меня были такие же в первом классе. Ничего себе. Я бы повесил вот тут.
Он приложил их к стене, а я, воспользовавшись моментом, украдкой поглядел на него. Он был высокого роста — футов пять с лишком (мне он показался сказочным великаном) — тонкий и прямой, как стрела. На нем был стоячий воротничок, — какие носили в то время, — правда, не очень высокий. Шея у него была длинная, волосы — какие-то особенные: темные, вьющиеся, с рыжеватым оттенком; глаза — темно-серые, небольшие, глубоко посаженные; скулы довольно высокие, щеки худые, тронутые веснушками. Нос, скулы, подбородок — все это, казалось, было чуть великовато, не по лицу. Не совсем законченная отделка, если можно так выразиться. Зато улыбка у него была хорошая; похоже было, что этот парень — человек правильный.
— Ну, что ж, Бартлетенок, — сказал он, возвращая мне олеографии, — выше нос, и все будет в порядке.
Я спрятал фотографии родных, а картинки повесил на стену.
Рудинг! Знакомая фамилия. В родословной книге моего семейства среди брачных записей вроде «дочь Фицгерберта» или «дочь Тастборо» как-то незадолго до гражданской войны появилась запись «дочь Рудинга». Дочь Рудинга! Может быть, этот полубог какой-нибудь мой дальний родственник! И я тут же понял, что никогда не осмелюсь заговорить с ним об этом.
Майлс Рудинг не блистал особенными талантами, но по всем предметам успевал одинаково хорошо. Нельзя сказать, чтобы он изысканно одевался как-то даже не приходило в голову, хорошо ли он одет или плохо. Он не был, собственно говоря, одним из школьных вожаков: он был небогат, не гонялся за дешевой славой, ни перед кем не заискивал, зато в нем не было и тени высокомерия и никогда он не относился к младшим покровительственно или оскорбительно. Он не потакал слабостям ни своим, ни чужим, но был справедлив и в отличие от многих старост не любил давать тумаки. На состязаниях в конце семестра он ни разу не «выдохся» и с первой до последней минуты сохранял отличный темп. Его можно было бы назвать человеком удивительно совестливым, хотя сам он, разумеется, ни за что и не заикнулся бы об этом. Он никогда не выставлял напоказ свои чувства, однако незаметно было, чтобы он старался их скрывать — не то, что я. Он пользовался в школе огромным уважением, но это, судя по всему, было ему глубоко безразлично. Независимый, самостоятельный, он мог бы стать героем школы, но не было в нем, как говорится, настоящего размаха. За целых два года я поговорил с ним по душам один-единственный раз, да и то мне еще повезло больше других, учитывая разницу в возрасте.
Я был в пятом классе, а Рудинг в предпоследнем, когда в нашем общежитии разразился скандал, задевший честь и достоинство капитана нашей футбольной команды. Капитан был ирландец, здоровенный малый, который умел дать отпор противнику и был главной опорой своей команды. Случилось это накануне нашего первого футбольного состязания. Можете представить себе, что началось, когда столь важная персона отказалась участвовать в игре! Потерпев моральный и физический урон, он последовал примеру Ахиллеса в Троянской войне и удалился в свой боевой шатер. Стены нашего дома дрожали от ожесточенных споров. Я, как и все младшие, был на стороне Донелли, против шестого класса. После того, как он дезертировал, капитаном стал я, и от меня теперь зависело, будем ли мы вообще играть. Если бы я объявил забастовку в знак сочувствия, остальные последовали бы моему примеру. Вечером, после многочасовой «фронды», я сидел один, так и не решившись еще, что предпринять. В комнату вошел Рудинг, прислонился к дверному косяку и сказал:
— Ну как, Бартлет, ты-то не подкачаешь?
— По… по-моему, Донелли зря надавали… зря… — запинаясь пробормотал я.
— Может, это и так, — сказал он, — но интересы команды — превыше всего. Сам знаешь.
Кому сохранить верность? Раздираемый противоречивыми чувствами, я смолчал.
— Слушай, Бартлетенок, — сказал он вдруг, — ведь всем нам будет позор. Все зависит от тебя.
— Ладно, — хмуро отозвался я. — Буду играть.
— Молодчина!
— А все равно, по-моему, нечего было трогать Донелли, — бессмысленно повторил я. — Он… он ведь такой большой.