Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 4
Шрифт:
— Не знаю, — пробормотал Джемс. — Я спал.
Он взял у Эмили свечу и, шлепая туфлями, направился к двери.
— Что там такое? — спросил он, выйдя на площадку. В смешанном свете свечей и ночника его глазам предстало несколько белых фигур — Рэчел, Сисили и горничная Фифин, все в ночных рубашках. Сомс, тоже в ночной рубашке, стоял на верхней ступеньке, а в самом низу маячил этот растяпа Уормсон.
Голос Сомса, ровный и бесстрастный, проговорил:
— Это Гондекутер.
И верно — огромная картина лежала плашмя у подножия лестницы. Джемс, держа свечу над головой, сошел по ступенькам
— Ла ла!
На Сисили напал вдруг неудержимый смех, и она убежала.
Тогда Сомс сказал вниз, в темный колодец, слабо озаренный свечой Джемса:
— Не беспокойтесь, отец: ничего с ней не сделалось, она ведь была незастекленная.
Джемс не ответил. Со свечой в опущенной руке он прошел обратно по лестнице и молча удалился в спальню.
— Что там случилось, Джемс? — спросила Эмили. Она так и не вставала с постели.
— Картина обрушилась — что значит сам не последил. Этот растяпа Уормсон! Где у тебя одеколон?
Он вытерся одеколоном и лег. Некоторое время он молча лежал на спине, ожидая комментариев Эмили. Но она только спросила:
— Голова у тебя не разболелась, Джемс?
— Нет, — сказал Джемс. Она вскоре заснула, но он еще долго лежал без сна, глядя во все глаза на ночник, как будто ждал, что Гондекутер сыграет с ним еще какую-нибудь штуку — и это после того, как он купил его и дал ему приют у себя в доме!
Утром, сходя вниз к завтраку, он прошел мимо картины — ее уже подняли, и она косо стояла на ступеньках — один край выше, другой ниже, прислоненная к стене. Белый петух по-прежнему имел такой вид, словно готовился выкупаться. Перья плавали по воде, изогнутые, как ладьи. Джемс прошел в столовую.
Все уже сидели за завтраком, ели яичницу с ветчиной и были подозрительно молчаливы.
Джемс положил себе яичницы и сел.
— Что ты теперь думаешь с ней делать, Джемс? — спросила Эмили.
— Делать с ней? Конечно, повесить обратно.
— Да что вы, папа! — сказала Рэчел. — Я сегодня ночью так напугалась!
— Стена не выдержит, — сказал Сомс.
— Что? Стена крепкая.
— Картина, правда, чересчур велика, — сказала Эмили.
— И никому из нас она не нравится, — вставила Сисили. — Такое чудище, да еще желтая-прежелтая!
— Чудище! Скажешь тоже! — буркнул Джемс и замолчал. Потом, вдруг выпалил, брызгая слюной: — А что же я, по-вашему, должен с ней сделать?
— Отослать обратно; пусть опять продадут.
— Я ничего за нее не выручу.
— Но вы же говорили, папа, что это выгодная покупка, — сказала Сисили.
— Конечно, выгодная!
Снова наступило молчание. Джемс искоса поглядел на сына; что-то жалкое было в этом взгляде, как будто он взывал о помощи. Но все внимание Сомса было сосредоточено на яичнице.
— Вели убрать ее в кладовую, Джемс, — кротко посоветовала Эмили.
Джемс покраснел между бакенбардами, и рот у него приоткрылся. Он опять посмотрел на сына, но Сомс продолжал есть. Джемс взялся за чашку. Что-то происходило в нем, чего он не умел выразить. Как будто его спросили: «Когда выгода бывает невыгодной?» — и он не знал ответа, а они знали. Времена изменились, что-то новое
— Ладно, делайте, как хотите. Только, по-моему, это значит выбрасывать деньги!
Когда он уехал в контору, Гондекутер совместными усилиями Уормсона, Хента и Томаса был препровожден в кладовую. Там, в чехле, чтобы сохранить лак, он простоял двадцать один год, до смерти. Джемса в 1901 году, после чего был извлечен на свет божий и снова пошел с молотка. Дали за него пять фунтов; его купил живописец, изготовлявший плакаты для птицеводческой фирмы.
КРИК ПАВЛИНА. 1883
Бал кончился. Сомс решил пройтись. Получая в гардеробной пальто я шапокляк, он увидел себя в зеркале — белый жилет выглядит вполне прилично, но воротничок немного размяк, а края лепестков гардении, продетой в петлицу, пожелтели. Ну и жара была в зале! И прежде чем надеть шапокляк, Сомс вытянул из-за обшлага платок и отер лицо.
По широкой, устланной красным ковром лестнице, на которой уже погасли китайские фонарики, он спустился в Иннер Темпл. Светало. Легкий ветерок с реки освежил лицо. Половина четвертого!
Наверно, никогда он не танцевал так много, как в эту ночь, — так много и так подолгу. Шесть раз с Ирэн! Шесть раз с девушками, о которых теперь он не помнит ничего. А хорошо он танцевал? Танцуя с Ирэн, он ощущал только ее близость и аромат; танцуя с другими — только то, что она кружится не с ним.
Всего четырнадцать дней и четырнадцать ночей — и он навсегда получит право ощущать ее близость, ее аромат! Они с мачехой, должно быть, уже подъезжают к дому в кэбе, в который он сам посадил их. Как Ирэн ненавидит эту женщину! Чему ж тут удивляться: ведь Сомсу достаточно хорошо известно, что своим счастьем в эти полтора года он обязан желанию «этой женщины» найти для падчерицы мужа, чтобы потом снова выйти замуж самой.
Из холла, где яркие лампы отражались в темном полированном дереве, он уходил в полутьму, и, по мере того, как он удалялся, плавные звуки вальса постепенно замирали. Глубоко вдыхая пахнущий травой воздух садов Темпля, Сомс сорвал с рук перчатки, тонкие, бледно-лиловые, с черной строчкой.
Ирэн любит танцевать! Танцевать с собственной женой — дурной тон. И из-за этого он не будет танцевать с ней? Будет, черт побери!
Пройдя мимо кадки с кустом вьющихся роз и единственного еще не погасшего китайского фонарика — последнего красочного пятна в сизом рассветном полумраке, — он миновал тусклый фонарь на углу переулка Мидл Темпл и повернул вниз, к набережной, к Игле Клеопатры. Клеопатра! Развратница! Была б она жива сейчас, с ней бы не раскланивались на Роттен-Роу, да еще судили бы за попытку к самоубийству, а вот, пожалуйста, обелиск в ее честь, и сама она представляется романтической фигурой, как и другие развратницы: Елена Троянская, Семирамида, Мария Стюарт — потому что… потому что она ощущала в крови то же самое, что и он! Великую страсть. Но не более великую, чем его собственная! Гм, его-то никогда не представят романтической личностью! И Соме ухмыльнулся.